Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
Вот что меня бесит больше всего: часто я осознаю такие оскорбления только через несколько дней или даже лет. Тогда я чувствую себя дурой и начинаю придумывать, что я могла бы сказать в ответ. Не счесть, сколько раз я возвращалась в Бостон после визита к отцу и думала, будто вполне приятно провела время, как вдруг какие-то его слова начинали доходить до меня, и я невольно вскрикивала, обращаясь к приборной доске: «Эй, а вот это было некрасиво».
Его замечание в швейной мастерской, кажется, прошло мимо ушей Колин. Но все равно это было некрасиво.
Хотя
Он напал на меня с бесстрастной яростью землетрясения. Он спросил, думала ли я о том, на какие средства стану содержать ребенка. Считая его слова преамбулой к предложению помощи, я призналась, что беспокоюсь об этом ежечасно. Он заявил, что я не имею права приводить в этот «паскудный» мир ребенка, которого не могу обеспечить, и выразил надежду, что я задумываюсь об аборте.
Учитывая, как он вел себя раньше, я никак не была готова к таким невероятным словам. Не думаю, ответила я, что могла бы решиться на аборт в тридцать семь лет; не мое дело кого-то поучать, но это ужасно — говорить, намекать, что я могла бы убить моего ребенка.
Он возразил: « Убить, убить— глупое слово, нелепая драма. Я говорю лишь то, что сказал бы любойотец, у которого дочь в таком положении».
Не знаю, как набралась я смелости, — может быть, потому, что встала на защиту своего ребенка, — но могу сказать с гордостью, что впервые в жизни я высказала отцу все, что наболело; все, о чем я до сих пор молчала. Я заявила: «Нет, папа, любой нормальныйотец предложил бы помощь. А ты только и знаешь, что осуждать».
Он удивился: «Я никогда не осуждал тебя. Когда это я тебя осуждал? Я всегда был рядом, когда тебе это было нужно».
Я была ошеломлена. Я не могла поверить своим ушам. Я возразила: «Но это абсолютная чушь. Ты никогда не утруждал себя ради нас, твоих детей. Ты никогда не прерывал своей драгоценной работы. Ты всегда делал то, что хотел, и когда хотел».
«А помнишь, как я возил вас в Англию? Я ведь не обязан был делать этого, правда?»
Что скажешь человеку, который думает, что та давняя поездка в Соединенное Королевство представляла собой великую родительскую жертву?
Я выпалила: «Это все? Все, что ты можешь припомнить? Да мы и в Англию-то съездили потому, что ты хотел повидать девчонку, с которой вел романтическую переписку».
«Господи, ты говоришь совершенно так же, как все женщины в моей жизни, — как моя сестра, мои бывшие жены. Все они нападают на меня, уверяя, будто я ими пренебрегал».
Я
«Меня можно обвинить в некоторой отстраненности, это да. Но не в пренебрежении. Просто тебе нужно кого-нибудь ненавидеть. Сначала ты ненавидела брата, потом — мать, теперь ненавидишь меня. Ты все еще ходишь к психиатру, а?»
«Какое это имеет отношение к нашему разговору?»
« Ходишь, конечно, ходишь. Тебе ничем нельзя угодить. Ты — вечно недовольная невротичка».
Тут только до меня дошло, что он вообще не чувствует за собой вины. Я всегда думала, что он оправдывает свое пренебрежение тем, насколько важна для него его работа. Я думала, ему хотя бы чуточку стыдно. Даже когда во время этого разговора я его уличила в том, что он допустил, чтобы мы продолжали жить с женщиной, которая, как он утверждал, подожгла дом, где мы находились, его взгляд на самого себя ни капельки не поколебался.
Едва повесив, вернее, швырнув, трубку, я, сама не знаю, зачем, этот разговор дословно записала. Я была в ярости, в бешенстве; испытанное потрясение привело к напряженной ясности сознания, когда время останавливает свой бег, и мысль концентрируется, как лазерный луч. Кто, черт подери, этот человек, с которым я только что разговаривала, которого считала своим отцом? Я всегда преданно защищала его, была хорошим солдатом — но чему, кому хранила я верность?
Я всегда думала, что отец, каковы бы ни были его недостатки, станет замечательным дедом. В супермаркете, стоя в очереди, он заглядывает в детские коляски, делает страшные глаза, наслаждается беседой с любым малышом, который встречается ему на пути. Как Симор с «Сибиллочкой» в рассказе «Хорошо ловится рыбка-бананка», он находит с детьми общий язык. Я в своем ослеплении была совершенно не готова к такой его безобразной реакции. Из зеницы его ока я в единый миг превратилась в женщину: «плоть, содержащую только кровь, слизь, грязь и нечистоты».
Ошеломленная, я позвонила матери — спросить, не сходит ли он с ума. Она надолго замолчала на другом конце линии, а потом сказала: «Пегги, то же самое случилось, когда я забеременела тобой». И она начала рассказывать свою историю, историю нашей семьи. Я слушала, задавала вопросы — и вдруг все мое существо пронзила мысль: это должно прекратиться. Мы не должны больше передавать фамильное наследие от поколения к поколению неразобранным, неизученным, замалчивая наше прошлое, не ведая его, обрекая потомков на повторение. Больше не должно быть затворничества.
История моей семьи — длинная история созидания прекрасных вещей, которые прятала или уничтожала та же рука, что и творила их. Моя бабка тайно похоронила своих родителей. Что оставила бабушка, спрятал отец; что оставил отец, спрятали его дети. Моя мать пыталась уничтожить себя и своего ребенка. Мой отец не мог представить читателю свое самое любимое детище, «воплощение мукты», Симора, без того, чтобы не истребить его. А те герои, которым он позволяет жить, не должны становиться взрослыми. Они, как бабочки в коробках, пришпиленные булавками за брюшко, навсегда заключены в пределы сэлинджеровской Страны вечной юности.