Нагота
Шрифт:
— Не так-то просто им задурить. То, что и мы в молодые годы квас пивали, в это они, куда ни шло, поверят, а того, что и мы в свое время на гулянки ходили, нет, не допустят.
На автобусной станции стояло несколько человек со скорбными лицами — должно быть, ехали на похороны. Черные платья, черные чулки, черные платки, наглухо застегнутые темные костюмы. Высокий сутулый мужчина в одной руке держал венок, в другой — торт, завязанный в платок. Зачем она прыгнула? Ненормальная Либа. Нет, не сорвалась, не оступилась. Она знала, на что идет. А что изменилось, если бы
В чем-то они все-таки похожи. Как сказал старый Мартынь: винить других проще простого, только ты и сам не святой.
Он вошел в здание вокзала, взглянул на часы. Время еле двигалось. В углу, привалившись к скамье, положив голову на скатанный ковер, в длинном ватном халате похрапывал туркмен. На руках у матери заливисто плакал младенец. Над чем-то запойно смеялись парень и девушка, негромко, но до слез, раскрасневшись от натуги, прерывисто дыша, потом затихли, успокоились, но, едва их взгляды встретились, опять покатились со смеху.
Дверь была громоздкая, тяжелая и долго качалась на петлях после того, как он отпустил ее.
Подъехало такси, из него вышел бородач, моряк рыболовной флотилии. Шофер достал сверток, надкусил бутерброд.
— Свободны?
— Куда?
Он сел рядом с шофером.
— Куда? — повторил шофер.
— Похоронное бюро.
Шофер окинул его испытующим взглядом и выключил бормочущий приемник.
Похоронное бюро находилось на другом конце города, рядом с кладбищем. Одноэтажный домик казался вымершим, в окошке висела табличка: «Выходной день — воскресенье». Во дворе сарай, ворох свежего теса, там же прислоненные к стене намогильные оклады из цемента. За домом — клумба с цветами. Он отворил калитку, постучал в ближайшее окно. Из конуры вылезла собака и нехотя залаяла. Наконец появился заспанный старичок, облипший древесными стружками.
— Вам чего? Сегодня тут никого нету,
— У вас работает Женька. Вы случайно не знаете, где он живет?
Старичок долго соображал, сопел, мотал головой.
— Первый раз слышу, ей-богу, не знаю, землекопами у нас числятся Цигузис, Мокис и Зилпауш, по столярной части Урбасте да хромой Вилюмсон.
— Он работает кассиром.
— В кассе у нас Эмма,
— Ну, может, на другой какой должности. Лет двадцати — двадцати пяти,
— Господи, так это не у нас. Здесь одно старичье собралось, одно старичье. Я у них, считай, чуть не самый молодой.
— Может, в Рандаве есть другое похоронное бюро?
— Что-то не слыхивал.
Он снова вышелна улицу. Такси дожидалось.
— Теперь куда?
— Все равно. В центр... Нет, в больницу.
Шофер завернул бутерброд и включил мотор. Солнце светило в лицо, он сощурился. Перед глазами замелькали фиолетовые точки, полукружия. На горбатых булыжниках мостовой глухо шелестели шины.
В больничном саду на скамейках в байковых пижамах и халатах сидели больные. Окна открыты настежь. Изможденные,
Место жуткое. Стоило войти под эти пропахшие лекарствами своды, и мир превращался в круги ада. Ему, к счастью, ни разу не пришлось лежать в больнице. Неужели и его когда-нибудь будут кромсать, колоть, сшивать, и врач в резиновых перчатках станет копаться в его распоротом брюхе, пилить кости, тянуть жилы? Брр.
Дежурная в регистратуре долго листала журнал, названивала по телефону.
— Вам придется подождать.
— Здесь.
— Нет, пройдите к операционной.
Над белой застекленной и закрашенной дверью горела табличка: «Посторонним вход воспрещен». В конце коридора, рядом с поникшим фикусом, несколько стульев. Такие же, как в общежитии у Камиты.
Через полчаса белая дверь отворилась, в коридор вышел врач. Моложавый, полный, медлительный, над сочной верхней губой — пышные усы. Усевшись верхом на один из стульев, облокотился о спинку, закурил.
— Пока ничем не могу утешить.
— Она жива?
— Мертвых не оперируем, мертвым делаем вскрытие.
— Я хотел сказать... Есть хотя бы надежда?
Врач выпустил клуб дыма, посмотрел на него усталым и угрюмым взглядом.
— Она не приходила в сознание.
— А вообще...
— «Вообще» в медицине нет, есть только конкретный случай.
В коридор вошла женщина, увешанная узелками и сумками. Потопталась у двери, подошла поближе, уставилась на врача и, встретившись с ним взглядом, вдруг выронила свою ношу, закрыла лицо руками и тихо заплакала.
— В чем дело, что такое? — спросил врач, поднимаясь. — Вам кого?
— Я в гости приехала... Думала, дома застану... а мне говорят, ее сюда привезли...
— Вы мать Марцинкевич?
— Разве не здесь она?
Загрубелыми пальцами женщина утирала слезы.
Мать... Сразу видно. Только Либа вся из себя округлая, в матери больше угловатости, может, оттого, что ростом повыше.
— Присядьте, пожалуйста, ваша дочь у нас. Но пока ничего не известно. Придется подождать.
— Хорошо, я подожду, — с готовностью закивала женщина, продолжая всхлипывать. — Я подожду.
Он поднялся. К нему вдруг подступило удушье.
— Зайду позже, — выдавил он.
Встретиться с матерью Либы — этого еще не хватало. Нет, только не это. Никто его не заставит. Слез он не выносил. Слезы леденили сердце, от слез он делался беспомощным. В детстве, если кто-нибудь плакал, он принимался реветь за компанию. Да и чем он мог ее успокоить? Что мог сказать?
«Я, видите ли, тоже к вашей дочери».
«А вы кто будете?»
«Никто, я человек посторонний, но в тот момент оказался рядом».
«Так вы с ней незнакомы?»
«Нет, но мы переписывались. То есть... Поймите меня правильно — я ни при чем...»
Какая глупость. Нет, нет, только не это.
На улице было хорошо. Как будто все осталось позади. Или напротив — впереди. Но где-то там, в отдалении.
Ненормальная Либа... И главное — сама, нарочно! А если не нарочно? Вдруг от волнения поскользнулась?