Наират-2. Жизнь решает все
Шрифт:
— Все равно нельзя. Надо тихо.
— Вечером будет угощение в честь настоящего ханмэ. Будут пировать все от стариков до детей. Потом крепко уснут до утра.
Ылым погладила один из многочисленных мешочков на поясе.
— Но знаешь, отец, тебе не людей, тебе их бояться надо.
От летящего кубка она уклонилась: сказалась сноровка. Да и сдал отец, ослабел, уйдет скоро. И, понимая неминуемость смерти, молчит.
Не разрешил, но и не запретил. Дал решать самой. Впервые.
Тяжелую дверь изнутри заперла сама,
Крышку открывать Ылым медлила, все принюхивалась и дрожь в руках унимала. Наконец, решившись, толкнула, зажмурилась, а когда открыла глаза — выдохнула с удивлением и ужасом. Неужели живой?!
Нет, не живой. Не шелохнулось перышко у губ, не запотела дыханьем полированная пластина. И сердце молчит, и раны — сколько ж их?! — не кровят. А что тело по жаре непорченое, так то камы постарались.
— А в тебе ничего от нее нет. Его-то я не видела, но отец говорит, что похож. Не знаю. Наверное. Мы с нею одного года были. — Ылым все равно прикасалась к телу осторожно, не из брезгливости — из страха нарушить хрупкую иллюзию. — И в один год за нас тархат дали, только за меня двадцать коней да три сундука перца, а за нее…
Одежда, Ылым принесенная, бедна. И седло самое простое. До того простое, что приходится отворачиваться, стыдясь на лицо глядеть.
— Я ей завидовала поначалу. Потом, правда, все переменилось… Как оно началось, муж меня сразу домой вернул, не захотел мятежом мараться. Да разве ж это мятеж? С кем? Всех до Мельши перебили.
Кому она рассказывает? Племяннику, которого никогда не видела? Кагану, лишенному достойного погребения? Мертвецу? А хоть кому, но гудит земля, требует не то покаяться, не то поделиться болью, годами накопленной.
— Мужчины воюют и умирают. Женщины тоже. Разве ж так можно жить?
Нельзя, но почему-то живут. Плодят злобу, льют черноту, вымарывая все светлое. Черное-белое, белое-черное, вертится знак Всевидящего ока, сливаясь единым пятном. И действительно, есть ли на нем белое?
Когда они выбрали? Или выбирают? Каждый день, каждый миг, каждым словом и поступком? Изощренный суд, когда воздается не каждому, но всем равной долей?
Разве это справедливо?
И разве это не справедливо?
— Меч и щит. А вот и конь, смотри, — женщина сует под руку глиняную фигурку, которую сменяет витой хвост плети. — Не золотая, но и сам Ылаш с простой ходил.
Она говорит и говорит. Запоздалый труд, чужая вина, взятая добровольно. Еще немного света, еще немного шанса миру, который — Элья точно знала — готов рухнуть.
У нее, незнакомой, ласковые руки. И поет хорошо, примиряя с тем, чему определено случиться совсем скоро. Уже не страшно.
Совсем не страшно,
Перевернуться на бок. Сесть. Ведет слегка, но терпимо.
— Нельзя, — раздался резкий оклик. — Вставать нельзя.
— Да пошел ты!
Шлепанье босых ног стало ответом. Пожалуй, сегодня свалить не выйдет. Вон за Кырымом побежали. Появился быстро. Слугу, того самого, который запретил вставать, не отослал, да и сел на этот раз подальше. Боится? Правильно, пусть боится.
— Итак, ты оказалась здоровее, чем я предполагал. Это хорошо. К слову, не было никакой необходимости устраивать здесь… — взмах рукой над ковром. Другим ковром. Похоже, ее все-таки стошнило. — Тебе достаточно было попросить.
Его? Просить? Да хрена с два. Лучше уж сдохнуть.
Хотя сдыхать Элья не собиралась. Она выберется отсюда. Не сегодня, так завтра. Не завтра — послезавтра.
— Мне бы линга. Лучше, чтобы от двадцати гран и выше. Штук пять хватит, — попросила Элья, вытягиваясь в постели. Стеклянный кубок она возьмет со стола, песок в шкатулке есть, но это еще не всё: — К тому филисской соли в растворе один к десяти, терциевого уксуса две унции. Хааман… не знаю, как по-вашему. Синий, в кристаллах, пахнет яблоками.
Кырым кивнул. Знает. Еще бы ему не знать, только радует, что знание его ограничено.
— И молока. А к нему хлебцов таких, которые соленые и хрустят.
— Значит, я могу считать, что мы с тобой договорились?
— Конечно, — солгала Элья.
Кырым улыбнулся и хлопнул в ладоши. Радостен. Настолько, что, уходя, даже не запер дверь.
Но открылась совсем другая… Не дверь — деревянная крышка.
Сейчас Элья перестанет быть. Понимание пришло вместе с наклоненными стенами и чавканьем огромного рта у самых ног. Тогда он сожрал лишь волосы, но теперь…
Скрип. Ящик дернулся и медленно пополз вниз.
Элья закричала, умоляя остановиться, но тело, в котором ее заперли, осталось немым. Мертвым.
Тело искало покоя и уносило с собой душу. Тонкие спицы прошили насквозь, зацепили, распустили на нити, а нити размотали до шерстинок, которые перемешали с другими и снова пустили на пряжу.
Кто я?
Я вор.
Я всадник в вахтаге Ылаша Победителя.
Я никто. И все сразу.
Я мир, сотканный из темноты и света. Последнего — капля, чтобы помнили, что свет существует.
Я механизм.
Я тени стриженых душ и пряжа.
Я ткацкий станок. Я ткач. Я ткань.
Я руки кроящие и изменяющие. Руки дающие и берущие.
Я новосотворенное, идущее сверху вниз.
Мерой на меру, всем за все.
Выкупайте души, сотворяйте чудеса.
Кому-то ведь по силам.
Вынырнула. С криком, в агонии. Кожаные ремни — в лоскуты. Не свободы, но хотя бы опоры…
И снова назад. На мертвые поля, что стелются под копытами мертвого коня. Через полотно. Вдоль и поперек. Насквозь.