Налегке
Шрифт:
Мы стали на колени в глубоком снегу, а лошади сгрудились вокруг нас, склонив над нами свои кроткие морды. И пока пухлые снежные хлопья покрывали нас с ног до головы, превращая людей и животных в белую скульптурную группу, мы начали священнодействовать. Мы отламывали ветки кустарника и складывали кучкой на расчищенном месте, загораживая его собой. Десять минут спустя все было готово, разговоры прекратились, сердце у нас замерло, и Оллендорф, наставив пистолет, взвел курок и выстрелил. В ту же секунду все наше топливо исчезло с лица земли! Худшего провала и быть не могло.
Неудача потрясла нас, но мы мгновенно забыли о ней, когда с ужасом увидели, что нет лошадей! Держать поводья должен был я, но когда Оллендорф стрелял, я от волнения выпустил их из рук, и лошади, почуяв
Нам и до этого было не сладко, а уж теперь и вовсе стало тошно. Однако мы еще раз терпеливо, хотя и не обольщая себя надеждой, наломали прутиков, сложили кучкой, и опять Оллендорф уничтожил ее одним выстрелом. Видимо, разжечь костер при помощи пистолета - искусство, требующее навыка и опыта, а снежная пустыня, метель и ночь не время и не место для овладения этим мастерством. Мы отказались от пистолета и прибегли ко второму способу добывания огня. Каждый из нас вооружился двумя палочками и начал тереть их друг о друга. Через полчаса мы промерзли насквозь, кстати, промерзли и палки. Крепко досталось от нас и индейцам, и охотникам, и книгам, которые внушили нам такой вздор. В эту критическую минуту старик Баллу из какого-то забытого кармана вытащил вместе с трухой четыре спички. Четыре золотых слитка и то показались бы нам убожеством по сравнению с этой находкой! Даже трудно поверить, как хороши в иных случаях могут быть спички, - какие они милые, славные, а уж красивые - прямо какой-то неземной красотой! На этот раз мы разложили костер, окрыленные надеждой; а когда Баллу приготовился зажечь первую спичку, мы с таким судорожным вниманием следили за ним, что этого и на ста страницах не опишешь. Спичка весело горела с минуту, а потом погасла. Если бы так угасла человеческая жизнь, мы бы, кажется, с меньшим сокрушением вздохнули ей вослед. Вторая спичка зажглась и мгновенно потухла. Третью задул ветер в ту самую секунду, когда цель была почти достигнута. Мы еще поближе пододвинулись друг к другу и так и впились глазами в нашу последнюю надежду, которую старик Баллу тер о свою штанину. Спичка вспыхнула сперва слабым голубоватым огоньком, потом запылала ярким пламенем. Загораживая ее руками, старый кузнец медленно склонился, и за ним потянулись наши сердца - да и не только сердца, а мы сами, - кровь остановилась в жилах, дыхание сперло в груди. Наконец пламя лизнуло прутики, постепенно охватило их... помедлило... охватило сильнее... опять помедлило... замерло, не дыша, на пять мучительных секунд, потом тяжко, по-человечески, вздохнуло - и погасло.
Несколько минут мы безмолвствовали. Настала жуткая, зловещая тишина; даже ветер притаился и не шумел; беззвучно падали снежинки. Мало-помалу мы заговорили тихими, грустными голосами, и я вскоре понял, что никто из нас не думает пережить эту ночь. А я так надеялся, что только я один пришел к такому выводу. Спокойные слова моих спутников о неминуемой гибели, ожидавшей нас, прозвучали для меня как грозный приговор. Оллендорф сказал:
– Братья, умремте вместе. И да не будет в сердцах наших вражды друг к другу. Забудем и простим прошлые обиды. Я знаю, вы гневались на меня за то, что я опрокинул лодку, что я зазнавался и водил вас кругом по снегу; но я не имел дурных намерений. Простите меня. Каюсь, я разозлился на мистера Баллу, когда он бранил меня и обозвал логарифмом, хотя я и не знаю, что это такое, но, видимо, в Америке это считается неприличным и постыдным, и меня это все время грызло, и мне было очень больно... но пусть, пусть, я от всего сердца прощаю мистера Баллу, и...
Бедный Оллендорф не выдержал и заплакал. Да не он один: слезы текли и у меня и у старика Баллу. Когда Оллендорф снова обрел дар речи, он простил мне все, что я говорил и делал. Потом он вытащил бутылку и объявил, что впредь, живой или мертвый, и капли в рот не возьмет. Он сказал, что уже не надеется на спасение и хотя плохо приготовился
Баллу выразился в таком же духе и свое исправление перед лицом смерти начал с того, что выбросил замасленную колоду карт, которая одна только утешала нас и поддерживала в нас мужество, когда мы были узниками постоялого двора. Он сказал, что никогда не играл в азартные игры, но все равно, по его мнению, брать карты в руки пагубно, и только отрекшись от них, человек может достичь непорочной чистоты. "И потому, - продолжал он, - отрекаясь от них, я уже чую, как на меня нисходит благостная вакханалия, без которой немыслимо полное, беспардонное покаяние". Самые задушевные, но понятные слова не растрогали бы старика так, как это загадочное изречение, и он зарыдал хоть и горестно, но не без тайного самодовольства.
Мои собственные речи мало чем отличались от признаний товарищей, и чувства, подсказавшие их, были искренни и чистосердечны. Все мы в ту минуту перед лицом неминуемой смерти говорили искренне, умиленно и торжественно. Я бросил в снег свою трубку, радуясь, что наконец избавился от ненавистного порока, который всю жизнь тиранически владел мною. И тут же я подумал: сколько добра я мог бы сделать на своем веку и чего только не сделал бы теперь, когда познал более чистые побуждения, более возвышенные цели, если бы судьба подарила мне еще хоть несколько лет. Эта мысль сразила меня, и я снова заплакал. И все трое, крепко обнявшись, мы стали ждать коварной дремоты, которая предшествует смерти от замерзания.
Вскоре нас начало клонить ко сну, и мы сказали друг другу последнее прости. Упоительный покой словно паутиной обволакивал мое покорившееся сознание, снежинки ткали легкий саван, окутывая обессиленное тело. Настало забытье. Битва жизни кончилась.
ГЛАВА XXXIII
Пробуждение.
– Позорное открытие.
– Почтовая станция.
– Злость.
– Плоды покаяния.
– Воскресшие пороки.
Не знаю, долго ли длилось беспамятство, но мне казалось, что прошла целая вечность. Мало-помалу сознание мое стало проясняться, потом заломило руки и ноги, заныло все тело. Я содрогнулся. Мозг пронизала мысль: "Вот она, смерть, я уже на том свете".
Рядом со мной приподнялась белая горка, и сердитый голос произнес:
– Окажите любезность и поддайте мне в зад.
Это сказал Баллу, - или, во всяком случае, пухлая снежная фигура в сидячем положении говорила его голосом.
Я поднялся на ноги, глянул - и что же? В пятнадцати шагах от нас, в серой предрассветной мгле виднелась почтовая станция, а под навесом стояли наши лошади, оседланные и взнузданные!
Высокий снежный сугроб вдруг развалился, из него вылез Оллендорф, и мы все трое в глубоком молчании уставились на станционные строения. Да и что могли мы сказать? Нам оставалось только хлопать глазами. Мы попали в такое дурацкое, такое позорно нелепое положение, что слова были бессильны, да мы и не знали, с чего начать.
Грозная опасность миновала, но радость, вспыхнувшая в наших сердцах, была отравлена. По правде говоря, мы почти не чувствовали ее. Наоборот, мы сразу помрачнели и надулись; злясь друг на друга, на самих себя, на весь мир, мы сердито отряхнулись от снега и гуськом, как чужие, двинулись к лошадям, расседлали их и пошли искать приюта на станции.
Я не погрешил против истины, повествуя об этом забавном приключении. Все произошло почти в точности так. Мы действительно застряли в снежной пустыне во время бурана и, потеряв всякую надежду на спасение, уснули в пятнадцати шагах от гостиницы.