Наносная беда
Шрифт:
– Ну, ну, это слова. Я их давно знаю... Прочтите мне дело, нетерпеливо сказала Екатерина.
Вяземский пробежал бумагу глазами.
– Он смущается, государыня, чтобы злодеи в теперешней его расслабленности не навлекли на него участи покойного архиерея, проговорил Вяземский.
Императрица слегка нахмурила брови и бросила взгляд на Орлова.
– Он просит увольнения на время, - поторопился Орлов, - он говорит, что одно отрешение его от дел в состоянии будет успокоить безумную чернь.
– А! Понимаю...
– и глаза ее сверкнули
Все молчали, чего-то тревожно ожидая.
– Да? Так?
– обратилась она к Вяземскому.
– Уступить нам?
– Ни за что, ваше величество!
– с силой сказали оба докладчика.
Императрица улыбнулась как-то странно.
– А я полагаю, что мы должны уступить, - сказала она твердо.
Все переглянулись: никто не находил, что сказать. Нашелся один Нарышкин.
– Тягучее золото, матушка, всегда уступает в грубости и неподатливости мерзкому чугуну, - играя с собачкой, вставил невинную лесть хитрый Левушка.
– Правда, правда, Левушка!
– и императрица одобрительно кивнула головой своему "шпыню".
– Но кого же мы пошлем на место Еропкина? спросила она, ни к кому не обращаясь.
Все молчали.
– Меня, матушка, - сошкольничал Нарышкин.
Но Екатерина даже не взглянула на него.
– Я себя пошлю!
– сказала она решительно.
Орлов встрепенулся. Вяземский спрятал свои лукавые глаза, которые как бы говорили: "Хитрить изволите, матушка... Вы очень, очень умны, но и мы ведь не мимо носа нюхаем".
– Государыня!
– возвысил голос Орлов.
– При подписании первого манифеста о моровой язве вы изволили вспомнить Орловых...
Государыня милостливо взглянула на него, и глаза ее выразили ожидание...
– И я, матушка, желаю иметь свою Чесму, - продолжал Орлов, - мне завидно брату Алексею.
Говоря это, он смотрел в землю, ожидая ответа императрицы, и по мере того, как она медлила с ответом, он бледнел. Нарышкин же между тем шалил с Муфти, повязывая ей голову шелковым фуляром, что делало собачонку похожею на старушку.
– Быть посему!
– сказала, наконец, императрица после томительного молчания.
– Но я сама должна говорить с Москвою.
– Манифестец, матушка, я живо настрочу, - снова заговорил Нарышкин.
– Нет, Левушка, ты мастер в комедиях да в сатирах, а манифест мы и без тебя напишем, - сказала императрица.
Она встала и последовала ко дворцу, сопровождаемая докладчиками и Нарышкиным с собачкою.
Войдя в кабинет, она тотчас же приказала Вяземскому сесть за сочинение манифеста.
– Да поискуснее: смотри, батюшка-князь, а главное, покороче, для черни, - добавила она.
– Дело щекотливое.
Когда Вяземский уселся писать, императрица позвонила. Вошел угрюмый лакей, очень любимый Екатериною за его честность и даже ворчливость.
– Здорово, Захар! Позови Марью Саввишну.
Захар поклонился и начал укоризненно качать головой...
– Что, Захар, чем я перед
– спросила, улыбаясь, императрица.
– Да как же тебе, матушка, не стыдно! Точно у русской царицы слуг нет. Встала нынче ни свет ни заря, когда еще девки дрыхнули, да сама и ну шарить, одеваться, чтоб только не тревожить этих сорок, прости Господи! Да и надела капотишко-то во какой! Ветром подбитый, а на дворе-то холодно. Эх! А тоже русская царица!
– Ну, виновата, Захарушка, никогда не буду.
Захар махнул рукой и угрюмо удалился. За ним вошла средних лет женщина, с полным и, по-видимому, добродушным лицом, лицом совершенно простой русской бабы, но тоже с двойным, гарнитурового цвета блеском в серых глазах.
– Вот что, Марья Саввишна, - сказала императрица вошедшей женщине, вели мне голову сейчас же чесать, да только без пудры. А то вчера просматривала я счеты и нашла, что на мою голову в год выходит пудры 365 пудов, по пуду на день. А я все не догадаюсь, отчего это у меня голова так тяжела, а это от пудры.
Марья Саввишна добродушно засмеялась: но этот добродушный смех должен был ножом пройти по сердцу того, кто подал императрице счет о пудре.
– Что же, матушка-государыня, твоя головка не простая, оттого и пудры на нее столько идет, - болтал Нарышкин, продолжая играть с собачкой.
– Вот блаженной памяти царю Петру Алексеичу тоже раз подали счетец. Однажды, просматривая работы на рейде, он изволил промочить себе ножки.
– Уж и ножки, - улыбнулась Екатерина.
– Точно так, матушка, ножки, - продолжал Нарышкин, - и сделался у его величества насморк. Государь тут же приказал подать ему сальную свечу и помазал нос. Ну, с тех пор по счетам адмиралтейств-ревизион-цухт-конторы и показывали по пуду свечей в сутки на насморк государя.
– Ну, Левушка, уж это ты сам сочинил, - заметила императрица, поглядывая на Вяземского, который усердно писал, часто потирая себе то лоб, то переносицу, как бы выдавливая изо лба самые энергичные выражения.
Наконец он положил перо.
– Готово?
– нетерпеливо спросила императрица.
– Готово, ваше величество, - отвечал Вяземский, делая на бумаге поправки, - не знаю только, как изволите найти мое сочинение.
– Послушаем. Ну, начинай, сегодня манифест должен быть напечатан и отправлен.
Вяземский начал: "Божиею милостию..."
– Хорошо, хорошо. Текст-то как начинается?
– нетерпеливо перебила его императрица.
– "Взирая с матерним прискорбием и негодованием..."
– Будет! Будет!
– остановила чтеца Екатерина, вставая с распущенными волосами и подходя к столу, за которым сидели Вяземский и Орлов (последний просматривал папку своих докладов).
– Ты не понял меня, князь. Ты прямо с чугуна начинаешь.
Вяземский встал и хладнокровно ждал разъяснения слов государыни: он знал, что она принимала иногда совершенно неожиданные решения, когда забирала себе в голову, и решения эти были умны.