Народ на войне
Шрифт:
Теперь дети сильные. Пятилеток через всю землю босыми ногами прет, ничего не страшится. Эти выживут богатырями.
Кабы детки мотыльками трехдневными мелькали, а то расти ведь им еще надо, для росту же теперь времени не дано.
Мальчонок годков восьми в углу под барахлом приник. Вытяг спрашивать, а он оголодалый, охолодалый, от страху онемелый. Взросших же — ни души.
Ступени каменные, замшелые. На ступенях дети чьи-то под рогожами дрожат. Мы мимо идем, а они по нас глазами ищут,—
«Как звать?» — спрашиваешь. «Ваня»,— отвечает. «Ах, ты ж хилый ты эдакий, Ванятка. Горькое твое, брат, житье, а житью-то твоему пяти годов не будет. Чего имя беречь, кто тебя понимает».
Словно воробьи в навозе, ворошились ребятки. Помет коний ели. Прикармливали мы как могли, да у самих не избыток. Поганить ребят наша часть не велела, а задаром куска не оторвешь.
Женщина с младенцем. Просит: «Пустите отца, древний он, я за него повезу». Согласился. Пошла она одягаться, вертается — с грудным за кожухом. «Так и поедешь?» — спрашивают. «Так и поеду, пусть при матери помирает».
Взяли лошадей, и баба с нами поехала. Замотана, заверчена — аж смех. Как стали ее домой пускать, приказываем: раздень своих одежек половину, не скупись, мы голые, а она реветь. Вот, думаем, кожуха зажалела, в сердце вошли — аж рвем с нее. Сорвали, ан это на ней девочка порядочная примотана была.
Смотрим, девочка маленькая идет. Кругом же чистая степь. Пытаемся у ней,— мамку, кажет, ищу. И не плачет. Зажалели мы ее, взяли на подводу, нянчились с ней чисто с куклой. Только стал атаман наш на девчонку гнилым глазом смотреть — мы и сбыли ее еврейке одной, и приданое дали — мукой и маслом.
Мы, четверо, детей никогда не обижали, так и сговорились: если ребенок, не обижать, а даже покормить при случае.
Пришли мы вечером, жители все разбежались, пуста деревня. Под одной хатенкой два мальчика, совсем небольших. Мы их спрашивать. Они про жителей сказали. А про себя говорят, что сидели дожидались, кто в деревню войдет. Ихние отцы за коммунизм в ближних лесах скрывались. Мальчонкам этим с жителями не по пути было.
Я стучусь долго, детский голос спрашивает: «Кто?» — «Я к Сергею».— «Помер он»,— говорит. «А мать?» — «Померла»,— говорит. «А братишка Пашка?» — «Помер»,— говорит. «А ты кто?» — «Я сестра»,— говорит. «С кем живешь?» — «Одна»,— говорит.
У нас было такое положение: ничьих, даже вражеских, детей не обижать. При нас дети часто роями роились, которые как бы даже и румянеть начинали.
Бывало, придем куда в город, сейчас всех велит ребяток к нему: работишку даст, что чистить, посуду там, постирушки. Кучею ребятки слетятся, а ни тебе игры, ни тебе смеху.
Часто толковали, как с детьми теперь быть. Только до чего дотолкуешься, если идем и идем без остановки. Встанем, может, и пристроим детей как-нибудь.
Мы еще сами очень молодые, на нас детская судьба-беда не лежит, пускай старики придумывают.
Эти пропащие. А вот как будет вся воля у нас — народим новых, на счастливую,
Только б в живых дети были, как с войны приду. Возьму детей за руки, на вольную науку выведу: бери, скажу, дети, что вам отцы добыли,— бери-береги, между пальцев не пропусти.
Обещаются, как кончим войну, дадут нам высшее образование. Я домой тогда съезжу, братков приведу. Расти, скажу, братки, к свету тянися.
XVIII. ДЕРЕВНЯ
Сидит ворон высоко,
Смотрит в землю глубоко.
Ох, черна земля под нами.
Да не взята семенами,
Ни колоса, ни половы,
Смолотили всё подковы
Земля-земля, вдовушка,
Черная, оброшена,
На тебе работали
Пахари непрошены,
Поливали пулями,
Пахали снарядами,
Усевали мертвыми
Не рядами — грядами.
Идет теперь гражданская война, плохо теперь в деревне, и обида, и голод. И всякий враг, кто деревенской работе помеха.
По пустым пашням ходит. Спрашивают: «Чего шукаешь-ждешь?» Глядит лицом серым и голоса не подает. Показали ему револьвера. «Ничего,— говорит,— не жду, не шукаю, на крестьянскую,— говорит,— землю гляжу, как она под конским копытом сиротеет».
Крепкий дом, при доме боковушки и службы стоят. В доме — ни души. Искали-искали — ни душеньки, ни шматочка. А горе какое хозяину — крепкий такой дом кинуть.
Идешь городом — страх виден, а все кругом котлом кипит. Деревня же молчки легла, ни дымку не курит, ни огня не светит.
Прошу я работишки. «Да какая ж,— говорит,— теперь работа, всё сами справляем, да и справлять нечего. Не пашем, не сеем, не жнем, всё ждем — что-то вырастет».
Пройдет война, пройдет и враг с нею. А земля непаханая, а семя несеяное, а силы где будет взять? Вот и волчится деревня.
Мужику всякий враг. Пришел сукин сын атаман в красных портках, забрал у меня телку, тут и стравил ее разбойничкам своим, псам голодным. Пришел сукин сын драгунский полковник, что ли, до того в обтяжку, все у него грыжей повылезло, и сено и коней позабрал; приходили сукины дети — петлюровцы; эти так крышу соломенную и ту пораскрыли и ни зерна не оставили. Одно, случаем, стуло барское оставили, вроде свиного корытца, так когда немцы пришли, они в том корытце всей деревне задницы повыстирали.
Кто как помирал тогда: кто с голоду, а кто от перееду. Пережирали всякую меру, только бы куска не отдать в продразверстку.
«Шукайте,— кричит,— как найдете, дерите с меня шкуру, жизни я не радый». И стали искать, по кусочку всю хату разнесли. Найти не нашли, а хаты нема.
Коль мужик, так его тайничок повезде-повсюду. Коли баба, далеко не лазь, у ней все дела не дальше подола.
Мужик всю землю истыкает и сам не помнит, что и где. Интеллигент, тот земле не верит, тот все при себе тайнички носит, у него тайничок легкий.