Наша счастливая треклятая жизнь
Шрифт:
Копчик
Копчик — старая кляча. На телеге, запряженной Копчиком, по определенным дням к нам в Городок приезжал дядька-старьевщик. Городок — это рабочий городок порта — так назывался район Феодосии, в котором мы жили. Старьевщик собирал по домам ненужное тряпье. Не знаю, что получали взамен взрослые, но детям он давал птички-свистульки, воздушные шарики и бумажные веера. Завидев Копчика, мы с Нанкой сломя голову бежали домой, тайком брали там какие-то тряпки и тащили менять. Правда, домашние запасы быстро исчерпывались, и взять что-то незаметно от мамы было уже невозможно. Поэтому часто мы только наблюдали за бойкой торговлей и облизывались.
Однажды, когда дядька, наполнив телегу, собрался уже уезжать, я вдруг вспомнила, что видела за сараями хороший кусок
Аннушка
Аннушка — моя подруга в детском саду. Короткие кудрявые волосы, всегда красиво одета. Белые носочки! Мы много смеялись. Она умерла. Помню тот день. Мы качались на качелях. Потом она сказала, что у нее кружится голова и больше она качаться не будет. Вечером пришла ее бабушка, и они пошли в летний кинотеатр. Мы попрощались. Навсегда. Утром следующего дня воспитатели спрашивали: кто на прогулке у фонтана ел с Аннушкой желтую акацию? Я не ела…
Через несколько дней Аннушкина бабушка принесла нам конфеты. Она тихо плакала и шепталась со взрослыми. А после обеда детям велено было стелить постели и ложиться спать. У каждого в чулане хранился собственный матерчатый мешок с одеялом, подушкой и бельем. Идешь в чулан, берешь мешок и стелешь себе на приготовленную раскладушку. Когда я вошла в чулан, там, прислонившись друг к другу, стояли два мешка — мой и Аннушкин. Когда я взяла свой, ее мешок накренился и упал. И меня вдруг охватило такое горе! Я легла под одеяло, задыхаясь от слез. Мне казалось, что нет для меня на свете ничего роднее этого мешка. А после сна, когда убрали раскладушки, пол был усеян фантиками от конфет…
Через ограду Шереметьевского дворца вижу белую скамейку, ротонду на холме, деревья, которые кто-то когда-то посадил. Здесь была чья-то жизнь, бегали дети, кто-то кого-то целовал, а кто-то, ревнуя, поигрывал прутиком. А дворец, парк, белая скамейка и ротонда остались… Как здорово, когда от тебя что-то остается. Что останется после нас? Пока мы с тобой, Нанка, живы, живы и мама, и папа, а мы умрем, и они умрут. Кто вспомнит нас? А надо, чтобы нас помнили?
Мама сидела на скамеечке в палисаднике, поссорившись с папой из-за его очередного недельного запоя. И вдруг услышала, как хлопнула дверь в кухню. Она встала и прикрыла дверь, ведущую в дом, чтобы не видеть и не слышать пьяного мужа. А он в этот момент повесился на двери. Ушел, хлопнув дверью в прямом смысле слова. Может, он в последний момент раздумал и захотел жить, а мама не поняла этот стук? Или это была конвульсия? Как он решился нас оставить? Мы ведь совсем маленькие были…
Тюк
В спальне за старинной деревянной вешалкой стоял большой тюк. Большой такой матерчатый мешок. На вешалке висели какие-то вещи, пальто, которые в этот момент не носились, все это было накрыто простыней, так что тюка почти не было видно. Тюк — штука полезная. Нам с Нанкой на нем было хорошо плакать, если что-то случалось, или прятаться во время игр. Становишься на тюк, прикрываешься пальто или протискиваешься в угол за тюк, и никто тебя не видит! Однажды мы так хорошо этот тюк намяли, что он развязался и показалась мужская кепка. Мы перестали играть и стали рассматривать чужую вещь. За кепкой пошли еще кепки, рубахи, штаны, пальто, туфли. На самом дне была большая пачка писем и открыток, перевязанных куском мелкой рыбацкой сети. «Чувствуешь запах? — строго спросила Нанка. — Это папа». Помню, как буквально закружилась
Теперь я знала, что папа дома. Он живет в тюке под вешалкой, и, когда мамы нет, я в любой момент смогу с ним побыть, подышать им, потрогать его и даже обнять.
Асфиксия
Лет в одиннадцать мне в руки попал листок с папиными фамилией, именем и отчеством. На листке было написано незнакомое слово «асфиксия», и я почему-то сразу поняла, о чем идет речь. Вспомнился случай, когда мы гурьбой шли из школы, и кто-то сказал Людке: «А твой отец — Жорик!» Жорик был холостяк, здоровый рыбак, вечно пьяный, и он часто ходил к ее матери занимать деньги. Людка надулась и пошла вперед. Я догнала ее и начала успокаивать: «Чего ты? Да врут они все!» Людка посмотрела на меня через одно незаклеенное стекло очков и тихо сказала: «А твой отец повесился». Я остолбенела. Людка отошла подальше, прокричала: «Твой отец повесился!» — и быстро побежала в гору. Я оглянулась на оставшихся. Все смотрели на меня. Я говорю: «Вот дура! У нашего папы было больное сердце!» Все продолжали молча смотреть на меня. Вот это мне уже совсем не понравилось. Я бросилась домой. Дома была Нанка, и я, задыхаясь, спросила: «Надя, а что, наш папа повесился?» Нанка спокойно спросила:
— Кто сказал?
— Людка.
— И ты веришь?
— Нет!
— Правильно делаешь.
— А может, и…
— Нет!
— Почему?
— Потому что у него было больное сердце. Он воевал. Ты мне веришь?
— Да.
— Тогда выбрось это из головы. Не вздумай у мамы спрашивать. Мало ли что болтают…
И я выбросила это из головы. Потом, держа в руках бумажку с этим странным словом «асфиксия», я все вспомнила. С тех пор в голове все время крутился вопрос. Почему? Зачем? Мне стало его не хватать. Мне хотелось с ним говорить. Я ощущала его в себе. Я любила его, оправдывала и жалела. И в то же время постоянно возвращалась мыслью к его поступку. Предал ли он маму и нас? Все-таки предал. Ведь у каждого человека есть выбор. А у отца, что, не было? Мы стали с Нанкой шептаться тайком от мамы, философствовать на эту тему.
Балка
Балка — это глубокий овраг, поросший бурьяном в рост человека. Там — старинные армянские церкви XIV века, глубокий заброшенный фонтан без воды и сложенные аккуратными штабелями буйки разных форм и калибров. Мы бесстрашно взбирались на самую верхотуру и перепрыгивали с буйка на буек, рискуя сломать себе шею. Дело это требовало немалого мастерства и отваги — пирамида могла рассыпаться и раздавить неразумного смельчака.
Охраняла буйки баба Фрося, маленькая, кривая на один глаз старуха, одетая в черное, с дрыном в руке и всегда в сопровождении своры злющих собак. Появлялась она неслышно и сразу принималась «лаять» не хуже своих питомцев. Мы боялись ее, но на буйки лазали. Церкви тоже охраняла она. В те времена в некоторых из них хранились просмоленные бочки, тросы, вымазанные мазутом, какие-то железки. На тяжелую дверь вешался пудовый замок, а ключ баба Фрося носила в мощной связке на поясе. Случалось, что замок кто-то сбивал, и храм оставался открытым. Тогда мы и проникали в него. Гулкое эхо, огромность помещения, высота, ощущение своей малости по отношению к чему-то большому, незнакомому — все это нас манило с невероятной силой.
Однажды я прошла вглубь храма, а кто-то из нашей компании пошутил и закрыл двери. Я оказалась одна. Было темно, но из маленьких верхних окошек пробивался пыльный солнечный свет. Когда глаза привыкли к темноте, я увидела крупную цепь с узлом, свисавшую с купола почти до земли. Я села на узел и начала раскачиваться. Мне не было страшно. Цепь скрипела. Лучи сверху давали достаточно света, чтобы не бояться, и вдруг… я заметила человеческие лица. Люди, вырезанные из камня, стояли в углублении стены, сложив ладони перед собой. Я так обрадовалась им! Казалось, что они ничего не имеют против моего присутствия, даже наоборот, одобрительно хлопают в ладоши.