Наша восемнадцатая осень
Шрифт:
Он подбросил на грязной ладони снаряд, подхватил его длинными пальцами и отвинтил у снаряда донце. Внутри задымилось желтоватое фосфорное желе. Артиллерист сунул в него веточку и поднес к козьей ножке. Вспыхнул огонек. Крепкий чесночный запах расплылся в воздухе.
– Во штука. Никаких кремней не надо, – сказал он, закручивая донце, – выдумана для войны, а служит для обихода. И этот еще послужит, – ударил он кулаком по броне танка. – Металла в нем тонн двадцать, а то и больше. Добрая сталь. Десятка два тракторов или машин сделать можно. Я ведь на гражданке литейщиком был, знаю. Ну бывай, землячок. Заходи
В ячейке Вася готовился к завтраку, В крышке от манерки у него сухари, нарезанное мелкими пластиками сало, кусочки сахару. Он уже успел сбегать к Тереку, принес котелок мутноватой илистой воды,
– Танком любовался? Давай садись, ешь. Этот еще ничего. Ты бы посмотрел, что за насыпью делается. Винегрет! У одного гусеницы начисто содраны, траки метров на пятьдесят разлетелись. Другие вообще не понять, где что… Правда, и наших они тоже поколотили. Мы-то в стороне от главного боя оказались. А там было жарко…
– Васька, в штабе сказали, что была только разведка боем, а не бой…
– Цыбенко тоже сказал так. Настоящий бой, наверное, будет сегодня. Сегодня они попрут.
Он медленно пережевывает сухарь, запивая водой. Потом вдруг спохватывается;
– У меня для тебя тут кое-что есть. Смотри!
Руки его ныряют в карманы и появляются оттуда с двумя пистолетами,
– Один мой, другой – тебе. Держи, Это "вальтеры".
Я беру пистолет. Рукоятка удобно вливается в ладонь, будто специально сделана для моей руки, указательный палец сам собою ложится на спуск, Маслянисто поблескивают плавные изгибы вороненой стали. Пистолет плоский, обтекаемый, холодный. Как я мечтал мальчишкой о таком!
– Откуда?
Вася молча показывает в сторону убитых гитлеровцев,
– Офицерские?
– Ага. Среди них был один унтер и один обер-ефрейтор… А у Цыбенко – "шмайссер". Такой автомат – закачаешься! Жаль, к этим нет запасных обойм.
Я прячу "вальтер" в карман и тоже принимаюсь за сухари и шпик. Потом рассмотрю пистолет. А вот поесть времени, может быть, и не будет.
От своих ячеек подходят к нам Витя Денисов, Лева Перелыгин и Гена Яньковский.
– Эй, пулеметчики! Слышали сводку? В Сталинграде фашисты прорвались к Волге, Наши ведут тяжелые оборонительные бои.
Несколько минут мы молчим. Новость оглушительна. К Волге! К той огромной реке, которая в сознании моем всегда связывалась с самым центром страны, с ее сердцем, к реке, о которой мы со второго класса учили стихи, о которой пелось и поется сейчас столько чудесных песен!
Ни разу в жизни я не видел Волгу, но она была всегда во мне рядом с Москвой, с Горьким, с Уралом и Ленинградом. Да разве может такое случиться, чтобы фашисты вышли на ее берега?… Сказки! Может быть, и прорвались где-нибудь в одном месте, но их, конечно, отбросят. Черта с два они там долго удержатся! Ведь разнесли же их под Москвой прошедшей зимой, хотя они подошли так близко, что в бинокли видели окраинные дома и трамваи на улицах…
Я смотрю на ребят.
Витя Денисов здорово загорел, лицо у него обтянулось, огрубело. Взгляд мечтательных
Вот Левка остался прежним. Загар не тронул его лица, на висках все те же хорошо знакомые мне голубые жилки, а губы как всегда готовы раскрыться в улыбке. Только в глазах затаенная грусть.
Зато Гену Яньковского не узнать. За месяц жизни в гарнизоне повзрослел, раздался в плечах. От наивности и всеверия и следа не осталось. Нахватался грубоватых солдатских шуточек и вворачивает их в разговор на каждом шагу. Каска лихо сидит на его голове, подбородок упрямо выдвинут вперед, обветренные до красноты скулы шелушатся. Никогда не думал, что он так быстро войдет в армейскую жизнь. Вот тебе и кузнечик! Увидели бы его сейчас в школе!
Ребята не так просто пришли к нам. Что-то они задумали. Есть у них какое-то важное дело к нам. Какое? Чего они мнутся?
Наконец Витя Денисов отводит меня за куст,
– Ларька, – говорит он, опустив глаза. – Я хотел поговорить с тобой еще позавчера, там, на горе… Да как-то не вышло… В общем, если со мной что-нибудь случится, напиши, пожалуйста, матери… А после войны зайди к ней. Она всегда тебя уважала…
Я обалдело смотрю на Голубчика. Неужели он это всерьез? Неужели наш комсорг струсил?
– Ну, чего смотришь? Чего испугался? Война есть война, – говорит он.
Я понимаю, что он прав, но все внутри сопротивляется этому. Вспоминаю слова Цыбенко: "На войне как себя чувствуешь, так и буде. Если радостно и на все тебе наплевать – значит, победа. А ежели начнешь копаться в себе, каждого выстрела боишься, каждой пуле кланяешься – дрянь дело…" Но ведь сколько я знаю Витю, он никогда не был мнительным, в школе всегда смеялся над разными глупыми приметами, которым мы верили перед экзаменами, над всеми этими пятаками, которые нужно держать в кулаке, когда вытаскиваешь билет, над узелками на носовых платках или над тем, что отвечать нужно идти только голодным. А тут…
– Так, значит, напишешь? – говорит Витя, Он расстегивает карман гимнастерки и вынимает из него сложенный вчетверо листок бумаги. – И эту записку перешлешь. Добро?
Я киваю и прячу записку в свой карман, В конце концов, это не предчувствие и не суеверие. Это предусмотрительность. Если бы вчера пулеметчик в немецком танке взял прицел чуточку ниже или снаряды пролетели на пять метров дальше… Где-то у шеи зарождается мелкая дрожь и холодком бежит вниз по лопаткам. Я не в силах ее подавить.
– Витя, а если со мной что-нибудь…
– Не беспокойся, сделаю то же самое. Но лучше бы ты написал что-нибудь.
– Нет, не хочу. Лучше без всяких записок.
Мы пожимаем друг другу руки.
Из-за гор поднимается солнце. Косы тумана, вытянувшиеся по всей долине, становятся прозрачными и быстро тают под его лучами. Ребята уходят к своим ячейкам.
Вася, подперев голову рукой, задумчиво сидит у пулемета.
9
После завтрака Цыбенко собрал нас у своей ячейки. Оглядел всех, медленно переводя глаза с одного на другого. Положил руки на немецкий "шмайссер", висевший у него на груди.