Наследники минного поля
Шрифт:
— Но вы думаете, что вообще это возможно?
— Кто знает, что им может взбрести в головы? Мадам, я не настолько их единомышленник, чтоб это предвидеть. Вы же не думаете, что они спрашивают мнения наших военных.
"Они", как поняла Анна, были немцы. Действительно, почему немцы, угоняя детей в Германию, станут поручать это дело румынам? Это для нас они все оккупанты, а там, внутри — тоже какие-то различия. Есть кафе "только для немцев", а румын туда уже не пускают. А итальянцы, все знали в городе, закидали гранатами бодегу, откуда их немцы выгнали. Вместе с немцами, и никто живой не вышел.
Это всё было очень интересно, но к жизни Анны отношения не имело. Она продолжала отправлять детей на уроки, скрепя сердце. И
Впрочем, Алеша нашел себе дело, к удивлению Анны, вполне похвальное. Он теперь всё свободное время пропадал в маленькой мастерской рядом с Новым базаром. Там делали ключи и замки: вещи первостепенной необходимости в городе, который постоянно грабили. Уйдешь на работу — попробуй дверь не запереть. Найдёшь перевернутую вверх дном комнату, из которой исчезло всё ценное. И ломай себе голову: были это налетчики, или твои же соседи, или просто полицейская проверка на предмет укрывательства и взрывчатых веществ. Полицейские с чужим добром тоже не стеснялись.
Уж насколько тут помогали замки — было предметом, достойным внимания философов-циников. Но все, кто мог, обзаводились еще дополнительными двумя, а то и тремя. Разных конструкций. И нужны были ключи, и запасные ключи, и ключи взамен потеряных, так что лавочка скромно процветала. У Алёши костяшки пальцев были добросовестно ободраны, но он уже мог опилить болванку по образцу, со всеми нужными выемками. И приносил матери деньги с небрежным видом: тут, мол, кой-какая мелочь на хозяйство.
Ах, как он наслаждался молчаливым реваншем: Светка хвост поджала, сидит теперь дома. Вяжет какие-то кисточки на платках, которые ей приносит тетя Муся. А платят ей чепуху, а ему — почти как взрослому. И дело даже не в том: в мастерской время от времени появлялись очень интересные люди. По-разному одетые, они приходили заказать одно и то же. Французский замок и к нему четыре ключа. Ничего особенного, за исключением того, что французские замки, как самые ненадёжные, популярностью не пользовались. Старик- хозяин, Пал Савич, говорил с ними вполголоса, всегда закрывая дверь в подсобку с инструментами. Но Алеша слышал: Курск… Орел… юго-западный фронт… Он помалкивал, а сам весь бурлил от азарта: явно эти люди слушали наше радио! Подпольщики? Партизаны? Вот бы его взяли к себе в организацию! Он так и сяк вился вокруг Пал Саныча: должен же тот видеть, что Алёша исключительно надежный человек. Но тот никак его усилий не замечал. Тогда Алёша попробовал напрямую, шепотом, когда в мастерской никого не было:
— А лупят немцев, правда, Пал Саныч?
Тот выпрямился из-за прилавка и наставил на Алёшу выкривленный палец, обсыпанный металлической пылью:
— Ещё одно слово за политику — и геть с мастерской, понял? У меня, слава Богу, порядочное заведение, а не болтовню разводить.
Оставалось Алёше это слопать и стараться дальше. Эх, приемник в катакомбах! Румыны наладили электричество, и даже трамваи ходили. Но как сделать проводку в катакомбы — Алеша не знал. В гимназии этому, конечно, не учили.
ГЛАВА 10
Город казался тихим и мёртвым. Будто осатанелые зимние ветры вымели с обледенелых улиц все население. Легковесных местных жителей — во всяком случае. Более упитанные немецкие патрули оставались. Они теперь всех проверяли, даже румын и даже своих. На Пересыпи и на Молдаванке они, впрочем, старались не появляться. До сих пор гадательно, было ли в Одессе серьёзное коммунистическое подполье, а вот блатной мир в городе был очень серьёзным. Неосторожных немцев попросту убивали, при этом редко когда полиция могла найти труп, чтобы знать, какие дома казнить.
Казнили теперь как попало. В пригородных селах могли
А сверху Одессу бомбили уже наши. Опять было затемнение, и горели дома, и кто-то выл и метался в пламени, так и не дождавшись освобождения. Все, кто выправил документы на выезд в Румынию, уже уехали. Ещё месяц назад метались по улицам от одного учреждения к другому очень озабоченные "лучшие парижские портные", владельцы казино, дамочки в сбившихся от хлопот чалмах. Теперь было пусто.
Румынские военные части тоже сворачивались, одна за другой.
Капитан Тириеску этим вечером попросил Анну зайти в его комнату. Иона не было, окно было завешено шторой, как положено. Витой рояльный пюпитр был откинут, и по бокам горели свечи: две настоящие и две — отражением в темной полировке. Ещё горела керосиновая лампа, тоже отражаясь в рояле. Тириеску явно не знал, как начать, крутил в пальцах пустую папиросную пачку. А потом глубоко вздохнул и посмотрел на Анну очень прямо. Весь он был сейчас перед ней: со своими седыми висками, черными глазами, сухим раздвоенным подбородком, в безупречно опрятном зеленом мундире с узенькими погонами. И Анна уж знала заранее, о чем он будет говорить.
— Мадам, я возвращаюсь в Румынию. Раньше я не смел об этом… Может быть, я был малодушен. Я так дорожил отношениями с вами — теми, что есть. И опасался утратить их, только поэтому. Но теперь мой последний случай, и я посмею. Вы меня лучше теперь знаете, вы не смотрите на меня, как на врага… Уезжайте со мной. Берите детей, и уедем все вместе. Я вдовец, и нет никаких препятствий. Мы завтра же можем обвенчаться. Нет, я не так… не то… Я люблю вас, Анна, вы же знаете, что я вас люблю!
Он смотрел на Анну с мукой и надеждой, и она, не выдержав, отвела глаза. Она знала давно: какая женщина может этого не чувствовать? Взять его седеющую голову, прижать к себе, расправлять морщинки на впалых щеках… Целовать этого грустного человека, неудачника с королевским именем, пожилого капитана отступающей армии, не выслужившем себе ни новых погон, ни крестов. Ничего, кроме горькой, неудачной последней любви.
Так она и сделала, вопреки тому, что собиралась, вопреки заранее продуманным словам. Так не должно быть, но случилось, и что уж поделаешь. Свечи догорят, и он уедет, а она останется, и зачем же скрывать, что обоим будет больно. Раз так уж случилось… Хоть назвать его по имени на прощание, это же их прощание.
— Михай, вы знаете, что я тоже… нет, я скажу. Я вас полюбила, не знаю, как это случилось… но это нельзя. Нельзя, мой хороший, мой добрый… вы же всё понимаете. Судьба, такая судьба…
Она уже бормотала по-русски, но он понимал, и послушно кивал, как ребёнок. И плакал, они вместе плакали, потому что в пятьдесят лет слезы ближе, чем в двадцать, и их меньше стесняешься, если это слезы от любви.
Ещё он не сдался совсем, он пробовал ей объяснить, что боится за неё и за мальчиков: именно за то, что с ними будет, когда придут русские. У неё ведь нет иллюзий, она должна понимать, что такое "свои". Свои — это её соседи, не только домоуправ Бубырь, до него ещё двое прибегали потихоньку доложить, что она прячет евреев. Он назвал имена: от одной соседки Анна как-то ещё могла этого ожидать, а от другой уж — никогда бы не подумала. Он и тогда за неё волновался, но как он мог предупредить, он же их совсем не знал тогда. Все тут доносят на всех — вот было первое его впечатление. Он успокоился только, когда они подняли ночью возню в подвале… да, было очень слышно, но Ион — славный человек, преданный. И какое было облегчение знать, что этих людей увели, и неприятностей больше не будет. А ей теперь с этими же соседями дышать одним воздухом? Да они же и коммунистам на неё донесут, найдут, о чем. И что будет с детьми?