Наследники минного поля
Шрифт:
Про Карла Оттовича, как-никак их кормильца, все знали. Даже как он ходит, сутулясь и слегка подпрыгивая, Света не раз им изображала. И как он говорит:
— Дитя мое, никто не выбирает себе времена для жизни! А то бы после четырнадцатого года никто бы не стал рождаться.
Дико было: вот ведь они все понимают, и Миша не спорит, что даже немцы бывают плохие и хорошие. И румыны, и евреи, и все. Есть Карл Оттович, а есть Бубырь. А взрослые не понимают, им без разницы. А если и понимают, всё равно разделяются, как им велено. По мастям. Даже если, вроде, не хотят.
До
А вдруг они вырастут и тоже так будут? И кто знает, кому тогда будет не положено жить? Может, тем же немцам. Или румынам. И кто от кого будет прятаться по подвалам? Вот будет сидеть у них тут, на ставнях, Карл Оттович, совсем уже старенький, седенький, и говорить по-старомодному:
— Дитя мое…
Об этом зябко было думать, и Света соскочила с лоскутного покрывала, присвистнула и очень похоже изобразила уркагана. Даже кепка будто оказалась у неё на голове, когда она придержала её, невидимую:
— Я возвращался очень долгой лунной ночью,
Бродяга-вечер фонари кругом качал.
И, шёбы путь мой был чуть-чуть короче,
Я эту песню звездам напевал…
И все засмеялись, и подхватили припев про червончики.
Муся была очень довольна, когда застала компанию в ясном расположении духа. Алёша сказал, что они решили: если чему-нибудь путному будут учить в той гимназии, то он будет заниматься с Мишей и Светой, всё им рассказывать. А Маня и Петрик тоже будут учиться, по Андрейкиным учебникам. Чтоб никто ни от кого не отстал.
Пришла Анна, и Муся, сунув ей сумку с Андрейкиными пожитками, чмокнула его в макушку. Она была еще не стрижена под машинку и пахла гнёздышком, как пахнут волосы только у малышей. Чтоб хотелось ещё и ещё целовать.
Она завтра забежит, и Света забежит, и они все будут часто видеться. Все храбро улыбались, держали фасон. Андрейка помахал ладошкой остающимся и пошел в новую жизнь. У тёти Ани он ещё не был, но она добрая. Алёша говорил, даже никогда по шее не даёт. Всю дорогу он держал Анну за руку. Привыкал.
Для этой школы нужно было свидетельство о крещении, и вообще документы. Но отсутствие метрики особой проблемы не вызвало. И бомбежки были, и дома горели, а ещё когда эти идиоты в первое время оккупации проверяли метрики на улицах — сколько ребятишек их потеряло, нося с собой.
Так что всё уладилось с документами, записали, как Анна сказала. Андрей Андреевич Бурлак, восемь лет. Мать полька, отец русский, оба репрессированы. Мальчик — блондин с голубыми глазами, и по прочим признакам тоже не похож на подозреваемую нацию. С него даже штаны не спускали проверять, обрезан или нет. Так поверили.
А крестить Анна его отвела в Успенский собор. Это тоже было без проблем, теперь можно было, и священники только успевали крестить детей, больших и малых. Андрейка был не против, ему даже нравилось, как в соборе поют. И дома с Анной он охотно повторял молитвы.
Свете стеклянный шар не то чтоб надоел, но она мало что могла понять в быстро уплывающих картинках. Так, смотрела время от времени, когда была одна. Делиться секретом ей почему-то ни с кем не хотелось.
Она сидела на полу, дома не было никого. Миша повел Маню с Петриком "дышать воздухом" в развалку на Ришельевской. Ничего хорошего не было на той развалке, особенно поздней осенью. Холод и ветродуй, а скоро вообще снег пойдет. Но "сидельцам" это было все-таки приключением: идти долго-долго по таинственным переходам, а потом, наглотавшись мокрого одуряющего ветра, возвращаться тем же порядком. И дом тогда уже не был осточертевшей тюрьмой, а местом теплым и обжитым. Куда хорошо возвращаться. Света знала об этих походах, но не волновалась. Миша за лето хорошо изучил "их ветку", а дальше к западу коридор был все равно обвален, туда было не пролезть. А тот коридор, что в сторону Молдаванки, выходил на бетонную пробку. То ли румыны нашли-таки, то ли забетонировали ещё при Советах. Оставалось три выхода, остальное — бесполезные переходы и тупики.
Тетя Муся после работы должна была подойти ещё в одно место: там ей обещали недорого продать ведро, а то и два прессованного торфа. А Гав лениво лежал у "буржуйки". Это было его любимое место, даже когда не топили. Полосой розового вечернего света, падающей на мутноватую, с металлическим отблеском, гладкую выпуклость, он не интересовался.
А Света, наконец, увидела хоть что-то знакомое: дом на Нежинской. Не тот, где они жили, а другой: с терпеливыми каменными тётками, поддерживающими второй этаж. Тётки эти назывались кариатиды. Наверное, это было польское слово, так мама говорила. А папа, когда они проходили мимо, говорил: "хорошо ж ихней сестре в одних простынках!" Или "ой же, дубака они дают в одних простынках!" В зависимости от сезона.
И, не успела она обрадоваться, как к тому дому подъехали немецкие машины, из них высыпали немцы, в сером и с карабинами, и все ломанули в дом. Вроде как облава или обыск. Но именно немцы, не румыны, это Света хорошо разглядела. Потом картинка затуманилась, но только на миг, и опять стали видны кариатиды. Между ними волокли каких-то людей, много, и вдруг показался дядя Паша. Его тащили за вывернутые локти, и голова его была закинута, и он глянул прямо из шара остро и зло. Но Свету вроде как не увидел.
Света вся извелась до утра, а как только открыли Привоз, была уже там. Подлетела к тому вихлястому парню, он там рассаживал уже торговок по своему усмотрению, и они почему-то его слушались. Поманила его отойти в сторонку:
— Где дядя Паша, не знаешь?
— Какой еще дядя Паша? — удивился парень.
— Ну, бывает тут, знакомый мой… Такой, в костюме… Быстро нужно…
Света не знала, как объяснить: дядю Пашу парень явно знал под другим каким-то именем. Но тот понял, наклонился к Свете. Дыханье у него было гниловатое, прокуренное, а на глазном зубе золотая фикса.