Наставники
Шрифт:
Потом Кроуфорд бесстрастно объяснил нам, почему приостановилось развитие болезни.
Весенний воздух полнился неопределенной тревогой. Всякий раз, проходя мимо вьющихся побегов расцветшей глицинии, я вспоминал ректора, который, по словам Роя, с печальным удивлением говорил, что больше он никогда уже не ощутит запаха цветов. Эти запахи буквально затопили дворики колледжа, и я беспрестанно думал о Джоан, томящейся от любви к Рою, о нем самом, о его горькой печали, перераставшей постепенно в тяжкую депрессию.
Когда в колледже узнали, что ректор проживет еще несколько месяцев, общая тревожная возбужденность
Кристлу, да еще, пожалуй, Пилброу, до смерти надоела предвыборная борьба. Однако остальные мои коллеги продолжали думать о выборах, и вынужденная отсрочка только углубляла захлестнувшую колледж вражду. Нервы у всех были крайне напряжены, а бездеятельное и нескончаемое, как нам казалось, ожидание только увеличивало эту напряженность. Сплетни Найтингейла делали свое дело. Мне передавали, что даже Винслоу, всегда относившийся к Рою с симпатией, едко сказал: «Раньше я думал, что превыше всего мы ценим в своих коллегах порядочность – порядочность, а не мишурный блеск интеллекта. Но старший наставник подбирает себе сторонников, нисколько не считаясь с нашими этическими принципами».
В конце концов об этих сплетнях узнал и Рой, хотя мы всячески старались оградить его от них. Сейчас он чувствовал себя даже хуже, чем в тот день, когда утешал леди Мюриэл, а узнав о злобных измышлениях Найтингейла, вплотную приблизился к очередному приступу депрессии. Обычно его ничуть не интересовало, как относятся к нему другие люди, но в последнее время он стал очень ранимым. Им овладела мрачная подавленность, и, хотя окружающие не замечали ее, мне было не по себе. Я часто сопровождал его в вечерних прогулках по улицам Кембриджа. Теплый майский воздух был напоен запахом цветущих левкоев и сирени, вечерняя заря мягко подсвечивала темное небо, окна в домах были широко распахнуты. Мне никак не удавалось отвлечь Роя от мрачных мыслей – он слушал меня очень рассеянно и почти никогда не отвечал.
А Найтингейл нападал не только на него. Как-то вечером, в конце мая, ко мне подошел Льюк и сказал, что ему надо со мной поговорить. Мы поднялись ко мне в гостиную, и тут он дал волю своему гневу:
– Я человек терпеливый, но скоро он у меня дождется, этот Найтингейл. По-моему, я и так слишком долго молчал. Сдается мне, что я скоро заговорю – и тогда уж выложу им все начистоту.
– Что он еще выкинул?
– Он пригрозил мне, что, если я не проголосую за Кроуфорда, меня потом не возьмут в колледж на постоянную работу, они, дескать, об этом позаботятся.
– Мало ли что он скажет…
– Вы думаете, я не понимаю? Я ему спокойно ответил – хотя, убей бог, не понимаю,
– Может быть, и думают. – Я улыбнулся, хотя меня возмутила выходка Найтингейла. А вот Льюк нравился мне все больше. Если уж его охватывал гнев, то он отдавался ему без оглядки. Все его чувства – пылкая радость, когда работа подвигалась успешно, неподдельное горе, когда исследования заходили в тупик, даже его страстная сдержанность на официальных собраниях – были глубокими и поразительно искренними. Они захватывали его целиком. Воплощенное негодование – вот как его можно было охарактеризовать в тот вечер. – Может быть, и думают, – сказал я. – Но мы-то с вами знаем, что они ошибаются.
– Еще как ошибаются! – возмущенно воскликнул Льюк. – Конечно, мне хочется остаться в колледже, работать здесь гораздо приятней, чем на каком-нибудь судостроительном заводе, по неужели они воображают, что стоит им свистнуть, и я, как собачонка, встану перед ними на задние лапки? Какую бы пакость они мне ни устроили, с голоду-то я все равно не умру. Приличный ученый всегда найдет себе работу. Они пытаются меня шантажировать, потому что видят, что мне не хочется терять здешнего комфорта.
Я объяснил Льюку, что «они» – это, весьма вероятно, один Найтингейл. Мне не верилось, что Фрэнсис Гетлиф мог одобрить такой шаг, и я сказал, что обязательно с ним поговорю. Льюк, все еще злой, ушел в лабораторию.
Я хотел встретиться с Фрэнсисом на следующий же день, но оказалось, что он уехал заканчивать работу для Министерства авиации: лекций в университете уже не было, потому что начались экзамены. Фрэнсис должен был вернуться только через две недели, и я рассказал про случай с Льюком Брауну.
– Вот ведь стервецы! – возмутился он. – Я по натуре мягкий человек, но последнее время они позволяют себе слишком много. И мне надоело терпеть их безобразия. Но знаю, как вы, а я окончательно уверился, что Кроуфорда нельзя пропускать в ректоры. Нет уж – только через мой труп!
Мы все считали, что за поступки Найтингейла должна отвечать партия Кроуфорда в целом. Юный Льюк уверенно говорил «они»; Браун – да и я тоже – обвинял «их» всех. Мы смотрели на своих противников сквозь пелену общей неприязни, забывая, что «они» вовсе не похожи друг на друга. Нас охватила истерия вражды: и Брауну, всегда такому рассудительному, терпимому, хладнокровному, и мне – хотя я вовсе не фанатик – «они» представлялись порой единым монолитом.
Но временами нам становилось стыдно, и, когда я в следующий раз встретился с Брауном, он, по-видимому, собирался немного утихомирить разбушевавшиеся не в меру страсти.
– Я хочу позвать в этом году больше гостей на свой вечер, – сказал он. Ежегодно, когда в университете кончались занятия, Браун приглашал кое-кого из коллег посидеть у него за бокалом кларета. – По-моему, это обязательно надо сделать. Нам еще долго придется работать бок о бок – даже если мы сумеем провести Джего в ректоры. Должен, правда, заметить, что я вовсе не собираюсь затевать с нашими противниками переговоры о выборах. Но мне хочется показать им, что мы не гнушаемся их обществом. Да, если я приглашу и наших противников, это произведет на всех благоприятное впечатление.