Наталья
Шрифт:
Опять этот козел, татарин Бармалеев, будет класть меня в снег, и никуда от этого не денешься.
Я рысцой бегу из общежития в здание кафедры, холод поутру жуткий, никакие кутанья не помогают.
Нас строят в подвале для расчета.
— Тра-та-та, — рявкает дежурный капитан по кафедре мою фамилию.
— Не я, — отвечаю я.
— Что?! — спрашивает он.
— Шучу с утра, — говорю я, — заряжаю бойцов на дневной подвиг — строевая на плацу.
— Так, — говорит он, два часа отработки после занятий по уставу, —
— Есть, товарищ капитан! — отвечаю я.
Все ржут вокруг и смотрят на меня.
— Не ори, — говорит он.
— Я не ору, а отвечаю, как в армии.
— Ох, и договоришься же ты, — предупреждает он.
Поверка окончена, и я как угорелый несусь к телефону, чуть не сбивая этого капитана. Точно выговор в личное дело закатит.
Пальцы мои не попадают в номера, диск срывается. Я останавливаюсь и говорю сам себе «успокоиться», и убеждаю себя, что не сошел с ума. Диск крутится нормально, и номер набирается. На половине первого гудка трубка снимается и говорят:
— Я слушаю тебя, Саня.
— Ой, Наталья, как ты узнала?!
— Кто же еще может звонить в девять утра? Я думала, что не дождусь. Уже двенадцать минут десятого, где твоя пунктуальность, Саня?!
— Наталья, я на поверке был, у меня же военная кафедра, ты знаешь.
— Я тебе сочувствую. Искренне, — смеется она.
— Ты можешь позвонить своему папе, чтобы он перезвонил сюда и скомандовал нашим… полковникам.
— Да, Санечка, только завтра. Они мне будут звонить, я же не могу им звонить туда.
— Ты убила меня. Но хотя бы за мои моральные и физические муки будет мне вознагражденье увидеть тебя сегодня в шесть часов вечера у театра на Таганке?
— Два вознаграждения: и сегодня, и завтра, и все дни… Только потерпи, Саня, не ругайся с ними. Они такие туп… Глупые.
— Ты опоздала, Наталья.
— Что? Уже?
— Ага. Получил два часа дополнительного чтения устава. Но это что собачка ножку подняла, капитан только.
— Ну, Саня, какой ты недисциплинированный мальчик.
— Так из-за его дурацкого смотра я тебе позже звоню.
— За это он заслуживает трибунала. Передай ему. А почему мы встречаемся у театра, мы на спектакль идем?
— Нет, у меня сюрприз для тебя…
— Какой, Саня?
— Вечером узнаешь.
— Я не вытерплю до вечера! Ну хорошо, я буду ждать, кто-то звонит в дверь, иди на свою службу, до шести.
— На Таганке, — говорю я.
Она вешает трубку. Впервые звучит между нами это слово: Таганка.
В девять тридцать нас выводят на плац, переодетых в какие-то драные фуфайки, не закрывающие ничего и открывающие куски голого тела. Холод ужасный, снег лежит утрамбованный, и отовсюду — дует. Я представляю Наталью, в теплой квартире, с
— Товалиси студенты, — начинает с татарским акцентом майор Бармалеев, «р» он не выговаривает. — Возьмите ваша автомата, — дальше я не слушаю. Стою в строю в холодных сапогах с гвоздями, слава Богу, вторые шерстяные носки надел. — Вашу левую рука положите на автомата приклада… — Неужели будет три часа, четыре часа, и все пойдут домой и все окончится? Ноги вмерзают, как ненормальные, я к московской зиме не привык. Когда же обед, а-а, занятия только начались.
Что этот майор там говорит, козел? И кому? О, это, оказывается, мне!
— Товалися такой-то, — он называет меня. — Почему вы не делаете ваша автомата, когда я командую?
Вот козлятина тупая. По-русски говорить не научился, а туда же лезет: командовать.
— Я делаю, делаю, — отвечаю я, он отстает на время.
Руки даже в чужих теплых перчатках замерзают, ну и холодина. Я начинаю топтаться на месте в строю, а пальцы поджимаю к ладони, внутри перчатки.
— Товалися такой-то, — он опять называет меня, — вы должны стоять смилно, даже если и холодна.
— Ага, — говорю я и думаю про себя: еще раз — и получит по башке автоматом. Тут холодно, голодно, к тому же ноги на гвоздях, а он меня испытывает на терпение. Смотрю на ребят по соседству, они тоже все замерзли, а он не дает двинуться, заставляет выполнять команды с автоматом на месте. Руки мои, особенно пальцы, совсем не слушаются, и я опаздываю все делать, не успеваю. Каждый клянет его про себя и возится с автоматом.
— А тепель, — говорит он, — плиготовиться к стлельбе лежа.
А! — думаю я. Кретин, в снег, лежа!
Он кладет нас всех по команде на холодный плац. Мой живот неприятно касается снега из-за короткой телогрейки. Все начинают упражняться.
— Снимите ваши пелчатка, — говорит он.
Я ничего не понимаю. Оказывается, Боб, он учится в другой группе, забыл перчатки, он их и не имел, по-моему, никогда, и еще двое без них. И умный татарский майор решил, что по русскому уставу форма у всех должна быть одинаковая, и раз нет перчаток у двоих, то все должны снять перчатки и с голыми руками лежать на снегу.
Тут в перчатках у меня рук нет, а без…
— Пелчатки снять! — командует он. Ну, дурак, Господи, кто ж тебя родил такого! Кто ж родил такого дурака, да еще в мирное время военным сделал. И они снимают перчатки, начинают, лежа на снегу.
Я лежу и не смотрю никуда.
— Товалися такой-то, — он называет меня, — снимите ваши пелчатка, немедленна.
— Для чего? — спрашиваю я, не глядя на него, чтобы не сорваться.
— Фолма долзна быть одинаковая.
— У меня руки мерзнут, пальцами двигать не могу.