Наталья
Шрифт:
Я также уверен, что эта женщина никогда не будет со мной, ни сейчас, ни после. Не для меня создаются такие. Слишком я ничтожен. Она не красотой и правильностью пленяла, нет. Какое-то абсолютное обаяние, непонятное очарование, словом, все что угодно, — я стою как болван и не могу оторвать взгляда от этих пепельных волн, как расчесанный лен, спускающихся вниз, к середине спины.
Она поправляет быстро, едва заметным движением волосы, будто не хотя, чтобы заметили эту необходимость, публичную. А я все не могу оторвать от нее взгляда.
— Ты кого-то увидел, Санечка?
Она уже рядом со мной,
— А? Что?.. — не понимаю я.
— Ничего, — говорит она, улыбаясь. Опять все поняла, наверно.
Хотя моя голова и не отягощена большим набором шоколадных мыслей, но не может же она читать их, как раскрытый букварь?!
— Надо купить билетик, Санечка. И, не раздражая тебя своими деньгами, я покорно жду…
Я пьянею. Беру два билета, благо укладывающиеся по цене, смотрю в зеркало на себя — аж жуть, — и мы входим внутрь.
Оговорюсь вначале: что ни одного экспоната, ни одной музейной реликвии, словом, вообще ничего я не видел. Кроме нее. Во всем уже существовала она, и я видел — только ее. Кажется, я начинал попадать. А мне этого ужас как не хотелось.
Она — гид:
— Вот этот кубок, Саня, завоеван… — интересно, когда она без лифа, у нее такая же высокая грудь? Судя по очертаниям…
— … на олимпийских играх в…
Этот жакет ей очень идет. Первый раз вижу с капюшоном. Вообще у рожавшей женщины редко остается красивая грудь. Не их вина. Все же у нее не может быть что-то некрасивым. Вряд ли мне придется увидеть… Ладно, останемся хорошими друзьями. На крайний случай надо разобраться с платонической любовью. Наверно, халтура. И все же, какая у нее грудь…
— … а как тебе нравится комплект этих золотых медалей?
Оказывается, мы дошли уже до медалей.
Грудь — это вообще мое слабое место.
Она стоит, сложив руки под ней. Жакет еще рельефней обрисовывает все. Да…
Откуда она знает про эти спортивные кубки, награды?! Прямо филигранная женщина какая. Я-то сам занимался спортом, долго, имел какие-то разряды, грамоты, ценные призы, но в жизни ничего подобного не знал и попросту не интересовался.
Я думаю и говорю:
— А я похож на импотента?
Она секунду подумала и ответила:
— А ты хочешь это здесь проверить?
Нет, эту женщину невозможно удивить или ошарашить.
Я запинаюсь. Вот кретин. Деградированный. И что за привычки.
Но продолжаю:
— Мне летом делали операцию. Облучали потом, и все. Теперь я хожу спокойный и тихий.
— Какое счастье, — смеется она, — наконец-таки встретила мужчину, которому ничего не будет нужно. Просто чудесно.
— Я не мужчина.
— А кто, мальчик?..
Потом, с интересом взглянув на меня, она спрашивает:
— Все-таки, Санечка, сколько тебе лет?
— Это не имеет никакого значения, но для вас скажу: пятнадцать, вас устраивает?
Она смеется одними только губами. Потом очаровательно нахмуривается и говорит:
— Нехорошо такому маленькому мальчику обманывать взрослых.
Я с абсолютно серьезным видом прошу прощения, и мы идем дальше к каким-то другим экспонатам. Зачем они в этом музее — непонятно.
Она листает какой-то иллюстрированный альбом. А я? Я рассматриваю
Эх, не хватало мне еще на старости лет…
— Тебе понравились эти фотографии, а? — спрашивает меня хозяйка рук.
— Нет. Мне понравились эти руки…
Она все прекрасно понимает (да я ведь и не скрываю), задумчиво и долго смотрит на меня.
На улице заметно похолодало. Давно стало темно. Звезд мало, да я и не наблюдаю за ними никогда.
Мы входим в метро. Я! люблю метро! Вы не ослышались: я! люблю! метрополитен!
На часах восемь.
— Я сильно опаздываю, — лицо ее озадачивается.
Я молчу. Что я могу сказать? Только молчать.
Слышится шум подходящей электрички. Она снимает варежку и поправляет выбившиеся из-под платка волосы. Двери открываются. Никто не входит и не выходит. «Осторожно, двери закрываются». Она никак не реагирует. Двери закрылись, и «метрошка» (мой неологизм) с тихим шелестом унеслась. Она задумчиво смотрит на меня. Лоб слегка нахмурен. Она молчит и ждет. Приходят и уходят уже несколько поездов. Она стоит неподвижно. Лоб ее становится снова чистым и светлым.
— У тебя есть ручка?
Я ищу, но заранее знаю, что ее у меня нет. Она быстро достает и то и другое, поспешно скользит по белизне маленького листа. Приближается снова поезд. Она дергает нервно ручкой. Прорывает листок чуть-чуть.
— Это телефон. Ко мне нельзя звонить. Но с утра… я буду ждать.
Я наклоняюсь поцеловать ее изумительную руку, она мягко убирает ее, проскальзывает в вагон, и, как будто дождавшись ее, двери смыкаются в объятии друг друга, и голубой вагон с номером серебристо-стального цвета уплывает. Быть может, навсегда. Телефоны ведь пишут иногда с ошибками. Достаточно лишь на одну цифру… Я стою обалдевший и почему-то мгновенно пьяный. Кто-то задевает меня грубым плечом — «другого места стоять не нашел!..». Ну и что ж тут такого, бывает, один человек нечаянно заденет другого, прекрасные пустяки. Неумолимые законы метро неумолимо действуют, я не замечаю и не обращаю на всю эту муть внимания. Перехожу на противоположную сторону, сажусь в противоположный вагон — и все.
От метро я иду пешком. Немного правее дороги, по которой ходит транспорт. Кругом темно. В голове почему-то хорошо. Никого не хочу видеть, только ее.
Мне этот день рожденья нужен, как пятая нога. Нехорошо так говорить: человек родился.
Дверь открывает сама в этот день родившаяся. Целую в щеку, иду к своей папке, достаю заранее приготовленный подарок, вручаю.
Тащат к столу. За ним уже нет мест. Усаживают с кем-то рядом на кровать. О! Павел, здорово! Я и забыл про тебя начисто. Накладывают, наливают (дал согласие на шампанское, полусухое), выпиваю, съедаю. Все равно тоска. Павел дышит рядом. Поднабрался уже, основательно. Ира, родившаяся только что, занята какими-то человеками, что сидят с ней за столом. В комнате полумрак.