Не бывает прошедшего времени
Шрифт:
– Чернозем, - кивнул Виктор, - Твои соотечественники во время оккупации грузили его лопатами на платформы и отвозили в Германию. Вот так, лопатами на платформы - и нах фатерланд.
– Ты ведь не нас имел в виду, провозглашая страшную клятву?
– Какую клятву? За всю свою жизнь я единственный раз поклялся, и то в церкви, собственной супруге. А она мне. И мы оба - американскому богу.
– Виктор, не кощунствуй!
– многозначительно сказал Отто и налил себе последние капельки из графина.
– Мы с тобой попили тамошнего красного вина "Торичеллано", помнишь, нашли в брошенном доме возле Этны, и запили его виноградной
– Меня там не было, Отто...
Но немец уже дремал рядом с графинчиком. Официант почтительно, с отдаления, наблюдал за ними. По "Русскому аудио" разгуливали странные люди, не общающиеся между собой, лишь время от времени надевающие наушники, будто аппараты односторонней связи с господом богом, с утраченным домом, с истлевшим прошлым. Еще с чем?
Вдруг Отто оторвал голову от стола и крикнул бармену поверх невозмутимости всех голов:
– Эй, можно заказать марш "Прощание славянки"?
– Почему бы нет?
– удивился бармен.
ПАМЯТЬ. (Из прощального письма французского партизана Жюльена Апо, расстрелянного гитлеровцами в сентябре 1943 года.)
"У меня отнимут радость увидеть окончательную победу, но я все же имел счастье узнавать о блестящих успехах Красной Армии, которая героически приносит неслыханные жертвы, чтобы уничтожить гитлеровскую коричневую чуму! Да здравствует СССР!.. Да здравствует свободная и независимая Франция!"
15
Который день подряд я почти не бывал в гостинице. Именно в это время Париж несколько раз подряд содрогнулся от массовых демонстраций сторонников мира. Сам для себя, не имея возможности вмешаться в чужие дела, я радовался, видя лица решительных людей, тех же или похожих на них, которые изгнали фашистов из Парижа и не позволят новым оккупантам захватить свои дома и свои души. Здесь, в Париже, был основан в свое время центр современного движения сторонников мира, возглавляемый великим французом Фредериком Жолио-Кюри. Что бы ни слышал и что бы ни видел я в Париже сегодня, мне было радостно оттого, что и Победу, и то, как добыли ее, здесь помнят люди, камни, воздух. Мне было больно оттого, что из народа вопреки его судьбе выбивают эту память, унижают Победу, чтобы заодно унизить нас, советских, великой кровью освятивших ее.
А демонстрации шли. 28 октября 1984 года на одну из самых больших вышло свыше 350 тысяч французов; ждали еще более крупных выходов. Демонстрации шли по обоим берегам Сены, захлестнули даже Елисейские поля. Демонстранты требовали мира и воскрешали память. Возможно, именно такими походами было вырвано правительственное решение отметить все-таки сорокалетие Победы официальными церемониями. Но самая массовая пресса, радио и телевидение делали свое дело, и к парижским демонстрациям сторонников мира начали клеить пренебрежительный рейгановский ярлычок "сторонники одностороннего разоружения". И в этом тоже традиция - связывать борьбу против сторонников мира с антисоветизмом. Перед второй мировой войной противников
На правом берегу Сены, в старых кварталах неподалеку от Монмартра, разыскал журнал "Эроп", издание серьезное и интересное, возглавляемое популярными писателями Пьером Гамаррой и Шарлем Добжинским. Я листал старые номера, а мне рассказывали о том, сколько сделал "Эроп", переводя и популяризируя советскую литературу, как нелегко делать это, пробиваясь сквозь недоброжелательные комментарии, отсутствие средств, отказы в кредитах. А ведь народная тяга к искусству и культуре России, советских народов здесь устоялась и подавлять ее можно лишь искусственно, только вопреки...
Мы разговаривали обо всем этом и возвращались к теме прошлой войны и к тому, что антисоветизм насаждается как форма борьбы против сторонников мира, и как форма убивания честной народной памяти, и как способ размежевания культур, и как попытка выжечь из человеческих душ благодарность к коммунистам разных народов, которые спасали миллионы жизней на много поколений вперед, одолевая Гитлера и фашистов.
– Надо рассказывать, - соглашались мы.
– Забытый опыт борьбы, преданное подвижничество, утраченная героика - это ступеньки на пути к повторению пережитых трагедий. Надо напоминать, что антисоветизм - это, по сути, продолжение политики, швырнувшей Францию гитлеровцам под сапоги.
Один день в архиве становился похожим на другой. Вот и снова с утра до вечера я отработал в ЮНЕСКО. Там есть фототека, в которой при желании можно найти все или почти все. Переворачивая окаменевшие зеркала фотографий, расфасованные по непроницаемым черным пакетам, я возвращался к мысли, что непременно сделаю фильм, напишу книгу о неизбывности и силе нашей памяти, и устану от этой темы навсегда, не буду возвращаться к ней долго-долго, потому что это страшно - переполняться не только собственной, но и чужой болью.
В сороковые годы я знал человека, который сошел с ума, работая в раскрытом Государственной комиссией киевском Бабьем Яру. Этот мужчина всегда ходил в одном и том же выгоревшем и выцветшем осеннем пальто без пуговиц, повторяя встречным единственную фразу: "Каждую неделю они вывозили из Яра грузовик, наполненный детской обувью. Вы представляете, сколько надо убить детей, чтобы насобирался целый кузов башмачков". Мужчина узнал о чем-то таком, чего не сможет забыть никогда; он хотел, чтобы и мы не забыли...
С чужой болью, умножившейся от твоей собственной, очень трудно. Неся в себе, так сказать, сверхнормативную боль, я переживал это, но и понимал, насколько наполненнее стала жизнь, как запульсировала от этого перебора.
Да и какие здесь нормы? Какие полутона, если все контрастное - черное и белое, жизнь и смерть! После войны я нагляделся на людей, которые умели жить, лишенные чего-то данного им природой, - рук, ног... Я знал про летчика без стоп и про другого пилота - без глаза. Боли было достаточно на всех, но какое-то время после войны людям без рук или ног верили больше, чем здоровым обладателям всех конечностей. Затем калеки выбывали один за другим, война догоняла их, добивала, забирала себе. Сегодня, разглядывая фотоколлекции первых послевоенных лет, я удивлялся количеству костылей на европейских улицах. Даже в Париже.