Не бывает прошедшего времени
Шрифт:
– Врет он!
– крикнул бармен, вытирая струйку крови в углу рта.
– Кому они нужны, коммунистические байстрюки с бабами! Вот скоро во Франции коммунисты возьмут власть, все на Колыму поедете, узнаете, где чье!
Он даже не замечал, что кричит по-русски.
ПАМЯТЬ. (Из речи рейхсфюрера СС Гиммлера в Познани, октябрь 1943 года.)
"Что сейчас происходит с русскими или чехами, - меня совершенно не интересует... Живут ли нации в довольстве или дохнут с голода, интересует меня постольку, поскольку нам необходим рабский труд для нашей культуры, в ином отношении он не представлял бы для меня никакого интереса. Умрут ли 10 000 русских
НАПОМИНАНИЕ. (Из британской газеты "Гардиан", январь 1985 года.)
"Я четыре года прослужил добровольцем в королевском военно-морском флоте, и у меня нет сомнений относительно того, кто на самом деле выиграл войну в Европе. И поэтому я с гордостью приму участие в праздновании Дня Победы, который учредили русские люди моего поколения, оставшиеся в живых во время фашистской агрессии 1941 - 1945 годов.
Я обязан своей свободой не Голливуду, а миллионам неизвестных погибших русских людей.
Дэвид Скелдинг"
13
Кто первым заговорил со мной в Париже об одиночестве? Эмигрант. Для того чтобы одиночество было особенно болезненным, надо потерять родину, тогда большей боли никогда и не случится. Я пережил свои самые страшные моменты одиночества в начале жизни, когда у меня отнимали родину, когда меня делали беспризорным в собственном городе...
Именно в Париже, проталкиваясь сквозь толпы, я возвращал себе детское, щемящее, беззащитное чувство одиночества, оно приходило, и я становился взрослым, даже очень взрослым, как тогда, в детстве. Я прокладываю между главками своего нынешнего рассказа малые обрывки документов, человеческих свидетельств, берущихся из самых открытых, самых доступных каждому источников. Мне очень важно именно то, с какой легкостью можно воскрешать собственную и чужие памяти, сколь очевидна соединенность времен, судеб, даже одиночеств, каждое из которых имело собственную причину.
...Тогда, в детстве, одиночество вспыхнуло во мне и обострилось оттого, что пришел и снова куда-то исчез дед Григорий. Он возник в доме в неопределенности и дыму военного времени, где многое стало нереальным и неуловимым, вошел, сел, взял со стола хлеб и снял полотенце с гвоздя. Но мы даже не успели порадоваться, потому что в тот же вечер деда арестовали. Пришли трое в черном, один из них хорошо говорил по-украински, все были не из какой-то там полиции, а из гестапо. Они забрали деда и увели его в свои черные края, а мое одиночество стало недетским, углубилось, я и не знавал еще такого. Я уже усвоил, что с войны иногда возвращаются, также усвоил, что из гестапо не возвращаются никогда. Трое в черном ушли с моим дедом в миры, неведомые нормальным, обыкновенным людям; они переговаривались, курили сигареты "Каро", выдыхали белый дым. Дед попросил закурить, и они не то чтобы не дали ему, а просто не услыхали, не отреагировали, а затем один из них, с большой кобурой на животе, выговорил чужое страшное слово "шнель". Хлопнула дверь, и я остался в комнате совсем один: мамы не было дома, она даже не поверит, что приходил дед Григорий, будто приснился. Я даже не знал, как расскажу маме про все это, ведь черные со мной даже не разговаривали, они обратили на меня не больше внимания, чем на котенка в углу. Никто со мной не поговорил уходя - ни они, ни дед...
Мама пришла через час, все увидела и поняла, что ее отец прошел сквозь наш дом привидением, эхом, дымом и снова надо
Потери не удивляли, в том числе потери близких людей. Назавтра мама сосредоточенно собрала все, что у нас дома еще можно было продать или променять на еду, и ушла. Сказала, чтобы я ожидал, а если что, зашел к Виктору.
(Здесь, в Париже, я подумал, насколько далек от того, киевского, парижский Виктор. Вроде бы одноименен, но далек немыслимо - нас не соединяла, а разделяла память.)
Оккупационная ночь поглотила в оккупированном Киеве сотни тысяч людей, она нас вроде бы и уравнивала, но все-таки в доме у Виктора жили спокойно, и люди в черных мундирах никого не выводили от них. Довоенные дни проблескивали в оккупационной ночи со всей определенностью: дед Григорий получил накануне войны орден и работал в райисполкоме; отец же Виктора откровенно гордился тем, что умел жить возле любой власти, ни от одной не получая наград; если бы Киев захватили марсиане, он бы и с ними ужился.
Война поднимала многомиллионные человеческие массы, сгоняла их с насиженных мест, отправляла на фронт или грузила в эвакуационные эшелоны. Вокруг смеялись, плакали, умирали, болели, но только не отец Виктора. В растревоженном мире он умудрился пристроиться, как британский монарх; изменялись правительства, он оставался признаком того, что есть на свете островки стабильности, мимо которых плывут, не причаливая, корабли, а птицы разве что для передышки садятся, но гнезд на тамошних деревьях не вьют.
Интересно, что я забыл его имя-отчество. Отец Виктора иногда выходил к нам, но чаще пребывал по отдельности, сам по себе. Целые дни он проводил в непостижимости своей лаборатории, а дома командовала Таисия Кирилловна, вездесущая, громкоголосая, сосредоточившая в себе всю предприимчивость, которую природа должна была бы по справедливости распределить у нее в семье. Таисия Кирилловна успевала многое сделать за других, а кроме того, еще и комментировала все деланное другими. Когда, устав от сидения в опустевшей комнате, я постучался к ним, она только и заметила: "Мать могла бы захватить тебя с собой. Мы люди маленькие, если что, отец Виктора на всех не наработает".
В ту пору разные "если что" были делом повседневным, но Таисия Кирилловна обожала полную ясность. Она подошла ко мне и, загибая пальцы, посчитала, на сколько хватит, если продать все, что у нас с мамой осталось из вещей. Она очень подробно знала, что именно есть у нас, но выходило не много: кто же во время войны рассчитывает на вечность? Впрочем, я и сам знал, что приют здесь ненадежен, но ценил его - все-таки приют. Других не было. Возвращаясь из своих походов с вымененной у селян за наши посуду и одежду едой, мама всегда что-нибудь заносила Таисии Кирилловне, хоть пару картофелин - в доме у Виктора не принято было считать, что вправду добрые дела могут совершаться абсолютно бескорыстно. И на этом, и на том свете справедливость должна иметь некий материальный эквивалент. Если уж ангелам позволено рассчитываться раем, то простые смертные рассчитываются картошкой.
Собственно, еда была эквивалентом достатка, благополучия, а иногда и места в обществе. Фашисты объявляли, по скольку зерна дадут за головы своих врагов, они премировали полицаев салом и мукой, а крупой расплачивались за отдельные разовые услуги. Хлеб, который мы получали по оккупантским карточкам, блестел на изломе и колол десны: там было полно отрубей и даже соломы. В быту хлеб звался "бриллиантовым", но ценился, как всякий другой; собственно, всякого другого не было. Когда же появлялась возможность полакомиться вареной картофелиной или спечь ее в душистых черных блинах-дерунах, то было это как праздник.