Не герой
Шрифт:
– Знаете ли что? – горячо сказал Рачеев и вдруг протянул ему руку, которую тот крепко пожал. – Вы простите меня, я в первый раз говорю с вами… Но я просто любуюсь вами!.. Это моя мечта, чтобы каждое дело, делалось с любовью. Я думаю, что тогда у нас все пойдет хорошо и мы действительно станем подвигаться вперед. Нет, не талант, не дарование вливает в дело душу, а любовь, одна только любовь, она способна породить и талант. Талантов у нас много, но дело от этого не двигается, потому что наши таланты не любят дела, а любят только самих себя. Я весь к вашим услугам, Павел Мелентьич!
– Я надеюсь, что мы еще не раз увидимся до вашего отъезда и потолкуем! – сказал Калымов.
– О, я еще надоем вам! Вы примирили меня с Петербургом! – воскликнул
Рачеев простился и вышел. Дождь перестал лить, но в воздухе еще носились мелкие крупинки влаги. Цвет неба, однако же, не обещал ничего утешительного. Каждую минуту можно было ожидать, что зарядит опять дождь. Рачеев выбрал извозчика получше и поехал прямо домой.
Уже вечерело. На Невском зажгли электрические фонари, и в магазинах замелькали огни. Несмотря на еще не вполне прекратившийся дождь и сырость, пропитывавшую воздух, Невский имел обычный вид – веселый, пестрый, с толпою зевак, на каждом шагу обгоняемых деловыми людьми.
Приехав домой, Рачеев нашел у себя на столе два письма. Одно было доставлено посыльным и оказалось от Ползикова. Антон Макарович писал:
"Понимаю, что мое решение могло показаться тебе злой шуткой. Но я еще хорошенько подумал и нисколько не изменил его. Прошу тебя, поступи так, как я сказал. Передай, что согласен и буду ждать через неделю во вторник, часам к 12. Твой А. Ползиков".
Другое письмо пришло почтой, и в почерке адреса Рачеев нашел что-то знакомое. Этот почерк он где-то видел уже. Он раскрыл конверт. В письме значилось:
"Что же вы, Дмитрий Петрович, забыли Николаевскую улицу? Это нехорошо. Ведь вы все-таки еще остаетесь для меня сфинксом. Я очень любопытна. А впрочем, это не то. Мне просто будет приятно видеть вас у себя чаще. Здоровы ли вы? Е. В.".
Это последнее письмо Дмитрий Петрович прочитал два раза и, медленно сложив его вчетверо, положил в боковой карман сюртука. Он подумал с улыбкой: "Все письма от женщин я покажу Саше; надо их хранить". И тут же решил сегодня же вечером отправиться к Высоцкой.
III
– Садитесь, Дмитрий Петрович, у меня сегодня не будет ни души, я за это ручаюсь вам головой!.. Вы так любезны, что пришли. А видно, мои музыканты нагнали на вас порядочную тоску, что вы сбежали на несколько дней!..
Евгения Константиновна говорила это ласковым дружеским тоном, и ее несколько бледное лицо при этом все озарялось хорошей открытой улыбкой.
– Нет, не музыканты… Ваши музыканты, Евгения Константиновна, может быть, самые мирные люди в Петербурге! – ответил Рачеев. – Нет, я просто испытываю то ощущение, которое бывает, когда привьешь себе какую-нибудь болезнь, например, оспу… Болезнь прививается, организм протестует, и человек чувствует себя каким-то полем битвы… Какое-то ощущение пассивности, не знаю, как вам объяснить это… Мне не везет по части впечатлений. Все безотрадные и возмутительные. Да вот вам: не далее как пять часов тому назад я видел и слышал нечто поразительное. Представьте себе: жена Ползикова, Зоя Федоровна, предложила Антону Макарычу сойтись с ним…
– Что вы? Может ли это быть? А впрочем, я ее совсем не знаю, я знаю только их историю…
– Да, но это бог с ней. Но он, Антон Макарыч, согласился…
– Ну, этого не может быть! Этого не может быть!.. – решительно заявила Высоцкая. – Его я знаю очень хорошо и знаю, что он никогда ничего не прощает!..
– Но это так. Мне он сам поручил передать ей об этом!..
– Нет, нет, тут что-нибудь не так… Вы увидите, что это приведет к чему-нибудь неожиданному… `A впрочем, бог с ними, бог с ними! Тем более что это вас так волнует… Я хочу, чтобы вы у меня отдыхали. Ах, я хотела бы, чтобы у меня отдыхали все, кому тяжело… А вам, видно, очень тяжело…
– Еще бы! Помилуйте!
Рачеев говорил это с искренней грустью и видел на лице хозяйки столь же искреннее сочувствие. Это всегда незаметно сближает людей, и он, несмотря на свою обычную сдержанность, чувствовал потребность высказывать здесь тревожившие его мысли вслух. Здесь было так уютно, тихо и вместе с тем свободно. Мягкий розоватый свет лампы придавал всему спокойный и нежный тон. Евгения Константиновна была сегодня какая-то тихая, словно утомленная. На ней было коричневое шерстяное платье, обшитое узенькими черными бархатками: этот костюм придавал ее лицу какое-то выражение наивности и простоты.
Рачеев смотрел в эти светлые, на этот раз детски простодушные глаза, и ему почему-то хотелось пожаловаться ей на все свои обиды. Эти глаза умели внушать доверие. Он говорил:
– Подумать страшно, что никто не может поручиться за себя! Ведь если кто и спасается, то благодаря лишь случайности. Ну, вот я, например, способен возмущаться всем этим искренно, но ведь это – случайность! Я не остался в Петербурге, а они остались. Останься я здесь, быть может, из меня получилось бы нечто чудовищное… Ведь если подался такой кремень, как Антон Макарыч, то никто за себя не может поручиться…
– А почему вы оставили Петербург? – тихо спросила она и слегка покраснела.
Рачеев улыбнулся и взглянул на нее; она еще больше покраснела от этой улыбки и тотчас же прибавила, как ему показалось, с оттенком суровости в голосе:
– Если вы думаете, что я вас допрашиваю, то не отвечайте!
– О нет, напротив, тут не было ничего таинственного, и я охотно скажу вам, Евгения Константиновна.
– Я слушаю с глубоким вниманием! – промолвила она и удобнее уселась на своем месте, как бы собираясь выслушивать длинную повесть.
– Почему я оставил Петербург? – промолвил Дмитрий Петрович, адресуя этот вопрос более к самому себе. – Несколько недель тому назад я не сумел бы правильно ответить на этот вопрос, а теперь знаю, почему я тогда оставил Петербург. Я оставил его из чувства самосохранения, которое помимо моей воли и сознания вытолкало меня отсюда. И чувство мое не ошиблось, оно уловило хороший момент, когда из меня еще мог выйти толк. Случись это годом позже, быть может, ничего уж и не вышло бы. А теперь я прямо говорю, что толк из меня вышел. Вы хотели знать, Евгения Константиновна, в чем заключается этот толк, то есть, говоря проще, что я из себя представляю, что я делаю такого, что дает мне возможность чувствовать себя правым перед своей совестью. На это я уже вам сказал: живу просто, не мудрствуя лукаво, живу так, как нахожу правильным и честным. Видите ли, по моему глубокому убеждению, каждый человек, сколько-нибудь наделенный нравственным чутьем, не может жить на свете спокойно только потому, что он обеспечен, здоров, сыт, одет, умен, образован, если видит, что около него есть люди, которые ничем этим не обладают. И я думаю, что стремление сделать что-нибудь для ближнего, для так называемого "меньшого брата" (хотя, кстати сказать, название это неверно: мужик – ни в каком случае не меньшой, а скорее старший брат, ибо он был искони и гораздо раньше нас, интеллигенции), да, так это стремление не составляет никакой заслуги. Оно так же естественно для здоровой души, как хороший аппетит для здорового тела. И я утверждаю, что люди, пользующиеся всеми благами жизни, спокойно пропуская мимо своих глаз картины голода, холода, невежества, лишены нравственного чутья; это уроды, это – нравственно больные люди. Я хочу выяснить вам, Евгения Константиновна, так сказать, теорию моей жизни, чтобы потом вам понятней была и сама моя жизнь. Это немного скучно, но что же делать…