(не)хорошая девочка
Шрифт:
— Кстати. — Маринка-коза, все-таки заставляет меня убрать голову со своих колен, спрыгивает с кровати и шагает к тумбочке, выдвигая ящик. — Он убедительно просил передать тебе это.
На кровать передо мной ложится… Угадайте с двух раз, что? Правильно, черная заячья маска. Та самая, которую я забыла в его машине. Та самая, в которой он вывел меня из гостиницы Баринова, ставшей моей ловушкой. Та самая — от вида которой меня начинает колотить жаркая дрожь.
Рядом Маринка опускает картонный прямоугольничек визитки.
Крупным вычурным шрифтом
— Звонить будешь? — спрашивает Маринка.
Ужасно интересный вопрос!
Вадим ведь не просто так прислал мне визитку и маску в одно и то же время. Не по отдельности, а именно вместе.
Может быть, я неверно трактую все это, но мне почему-то кажется, что это не простой подарочек. Что-то вроде приглашения в игру и черной метки сразу. Будто Дягилев сам сейчас шепчет мне на ухо хрипло: “Хочешь ли ты стать моей зайкой?”.
И мурашки по коже бегут — от шеи и до копчика, такие раскаленные, такие волнующие. Вот и что мне с этим делать, скажите?
Мои пальцы скользят по гладкой коже, из которой сделана маска, и как назло в голову лезет всякое. Такое, что будоражит, мешает нормально мыслить. Эх. А ведь приличные девочки о таких вещах не думают…
— У-у-у, — Маринка тихонько хихикает, глядя на меня, и я понимаю, что вообще-то щеки у меня пылают от этих мыслей. — Телефон дать?
— Не надо.
Реальность несколько тверже, чем хочется. И мечтать можно сколько угодно, но нельзя — значит нельзя.
— Ну и почему же? — Маринка смотрит на меня, скептически задрав бровь.
— Я не хочу так папу предавать, — неохотно откликаюсь я. Не хочу особенно распространяться на этот счет.
— Ох, Сонька, — Маринка вздыхает и отвешивает мне щелбан. — Знаешь, ты в первый раз сейчас в своей жизни хочешь чего-то сама. Не то, что папа разрешил и порешил, а сама. И ты отказываешься от этого. Как от тех мальчиков, что тебе нравились. От кружков и секций, что тебе нравились. Даже чертов конкур — ты занималась им ради папочки. Ему нравилось. При этом ты же бросила гимнастику, которой заниматься нравилось тебе. Потому что, дай зацитирую: “папа считает, что это неприлично”. Вот и тут. Если ты позвонишь — предашь ли ты отца? Да хрен знает. Ну, предашь. Зато в кои-то веки не предашь себя.
— Марин…
— Вот не надо мне тут маринкать, — цыкает на меня подружка. — Не хочешь звонить — не звони. Ей богу, я не из тех, кто будет голосовать за то, что нужно переспать с мужиком из благодарности за все, что он тебе сделал. Сделал и сделал, сам дурак, раз деньги ляжку жгут. Но ведь ты хочешь ему позвонить, Сонь. Просто не звонишь. Потому что ты хорошая папина девочка, а хорошие девочки с плохими дяденьками не связываются, даже если им очень-очень хочется. Вот только знаешь, хороших девочек любящие папы обычно из дома в чем мать родила не вышвыривают. И по лицу не бьют, знаешь ли.
— Прекрати!
Мне хочется съежиться, хочется спрятать лицо в коленях, заткнуть уши ладонями, чтобы не слышать этой правды. Я ведь по-прежнему не могу её принять. Не могу принять то, что произошло.
Я помню другого своего отца. Того, кто откладывал переговоры и приезжал на конференции, где я выступала с научными работами. Того, кто учил меня сидеть верхом и гордо фоткался со мной и кубком по конному троеборью. Я даже знаю, что эта фотка стоит у него на работе на столе, и он хвастается мной перед некоторыми партнерами.
И нет, это не накладывается на мою вчерашнюю ночь, на отца, отвешивающего мне затрещину, первый раз в моей жизни. На отца, который поставил передо мной выбор либо становиться подстилкой Бариновской кодлы, либо оставаться на улице без денег и поддержки.
— Сонь, ну не реви, — Маринка придвигается ко мне, обнимает за плечи, притягивает к себе, разрешая уткнуться носом в её свитер.
Реву? Да, я действительно реву. Горячие слезы, бегут по щекам, обжигая кожу, а в груди наизнанку выворачивается душа. Больно, твою мать, как же больно…
И плевать мне на того Сережу, разочарование в нем далось как-то пофигистично, но папа… Папа…
— Сонька, — ласково шепчет Маринка, поглаживая меня по волосам, — ну поплачь, поплачь, полегчает…
Слезы все еще бегут.
Ненавижу. Ненавижу себя в такие моменты. Ненавижу это захлебывающееся рыданиями жалкое создание. Полегчает? Да ничерта мне не полегчает, ничего не поменяется. Не исчезнет мудак Баринов, не придет ко мне мириться папа, не будет все так мирно и хорошо, как мне хочется. Может быть, есть еще такой идеальный мир, где мой отец и Дягилев не конкуренты, и мне не надо так отчаянно воевать с самой собой и этим безумным притяжением? Феи в том мирке радуг и северного сияния тоже водятся?
19. Желание — не порок
— Ты есть хочешь? — ласково спрашивает у меня Маринка, когда я справляюсь и перестаю пускать сопли в её свитер. Бедный свитер, на самом деле.
— Ага. Чебурек хочу, — всхлипываю я, стирая со щеки слезную дорожку. — По-французски. Смертельно.
Маринка вылупляется на меня как на дурную. Ну, что я могу сделать? Приспичило! На нервной почве и не такое бывает.
— Серьезно? — Маринка поднимает брови. — Ты понимаешь, что в этой вот пятизвездочной забегаловке быстрее лягушачьи лапки найдешь, и их тебе точно француз поджарит, а чебурек для маэстро — оскорбительно, он может руки на себя наложить от такого непристойного заказа…
Я печально вздыхаю. Маринка некоторое время разглядывает меня, потом, видимо, списывает на “закидоны” истеричек, чуть что падающих в обморок. Кивает.
— Ладно, тут, кажется, не очень далеко я видела какую-то забегаловку, где можно купить такую отраву, — ворчливо отзывается она. — Сейчас найду Вареника и мы с ним привезем тебе контрабанду. И чтобы на пользу пошло, ясно?
Кажется, я реально заставила переволноваться и подружку. Я благодарно шмыгаю носом — не в маринкин свитер, вы что, и Петрова сваливает из комнаты.