Не могу без тебя
Шрифт:
Почему всё — на преодолении? И всё невозможно? Выбить квартиру, попасть к хорошим специалистам? И возводится в подвиг именно вот эта пробивная способность: достать престижную путёвку, отхватить машину?! Что же это за извращение жизни: хрупкая женщина должна превратиться в преградопроходца?! Ишь ты, «будь мужественной и сильной»! Легко давать советы. Попробуй сперва победить голод и холод, чтобы хоть какая наука полезла в голову!
Она злая сейчас. И письмо от отца добавило злости.
Стучат часы её детства. Золотой циферблат, тяжёлые гири, громадные стрелки, фиксирующие каждую секунду жизни. Часы — семейные, достались отцу
В чём сейчас виноват отец? «Напиши — чем я могу помочь? Всё, что у меня есть, — твоё». Доброе письмо. Сама же вернула перевод на сто рублей! Целое состояние. Вот и купила бы сапоги с рейтузами! Зачем трубку швырнула, когда отец звонил? Почему самой не позвонить?
Птиц сегодня не слышит, маму не чувствует. Это впервые такое за много лет. И она закрывает глаза и начинает перебирать день за днём их общей жизни. Почему-то молодую, весёлую маму вытесняет мама после Двадцатого съезда: неестественно неподвижное, опухшее, как от долгих слёз, лицо, с набухшими веками и губами. Они с Колечкой сидят на кухне и молчат. У них вообще стало тихо после Двадцатого съезда. В этой тишине — тяжело.
Но однажды на всю квартиру — мамин возбуждённый голос: «Погубить миллионы безвинных?! Я верила, да, верила ему! Да, любила его! Дома красивые строил, проспекты — для людей. Цены снижал. Почему ты не говорил мне? Ты знал…»
Колечка в тот день был трезв, выбрит, при галстуке, и не целовал маме рук, и не смотрел на неё, сидел, понурившись, за остывшим супом.
«Говорил. О Кирилле. О миллионах не знал, догадывался. Зачем говорить? Тебе и так несладко жить…»
«Как жить теперь? Днём и ночью вижу: люди падают в снег, один за другим. Хуже, чем на войне. Людей пытают. Как жить, скажи!»
Мамин голос забивает голос Ивана: «Бери удовольствия, какие захватишь в пригоршни. Другого смысла в жизни нет. Момент сейчас к человеку добрый: сумел устроиться — и живи себе».
А ведь она, вопреки бунту в свои четырнадцать лет, верила в то же, во что верили мать с отцом: люди все вместе, любят друг друга, делают общее дело! Верила: придёт новый правитель, любящий Россию и народ больше себя, и восстановит справедливость: талантам даст возможность реализовать себя, добрым воздаст за их доброту, поможет тем, кто в беде. А достаются им неудачные правители, как им в больнице достался Владыка, а Немировская и Аля, как и миллионы других в стране, — жертвы. Поэтому-то она, Сиверовна и другие не востребованы обществом и никому не нужны: из-за неудачных правителей! Из-за галин и владык она живёт сжавшись, как во чреве матери младенец, и мала, и слаба перед ними. И чувствует: из-за таких, как они, гибнет вся страна, именно они создали такую жизнь. И сегодняшнюю жизнь нельзя разукрасить никакими самыми нарядными и высокими словами, которых сейчас наводнение, потому что разукрашивать то, что уродливо, — стыдно. Кто же и когда исправит эту реальность?
Ответ из издательства пришёл лишь через восемь месяцев. Подписан: «Г. Подлесских». Марья не слыхала о таком писателе. Зато Подлесских теперь слыхал о Марье и судил её по всей строгости: автор, мол, не имеет никакого отношения к литературе, не знает жизни, авторскую руку ведёт клевета на нашу действительность и злоба. В таком стиле вся рецензия. Ни одной удачи. Густая чёрная краска.
Не смогла справиться с этой рецензией, вызвала Алёнку.
2
Алёнка,
— Дед велел письменно написать впечатления о баранине.
Сытая, сразу поуспокоилась.
Пока Алёнка изучала сочинение Подлесских, она с искренностью и глубокой нежностью благодарила Бориса Глебыча за баранину: такой не едала никогда, не представляла себе, что так можно приготовить!
А Борис Глебыч прервал поток благодарностей, заворчал:
— Между прочим, кто-то обещал являться по субботам к обеду. Мы с Алёнкой ждём каждую субботу. Я надеваю галстук.
— Положим, в галстуке вы даже спите, ни разу в жизни не видела вас без галстука, думаю, и родились в нём.
— Нет, не в галстуке, а в рубашке, я самый счастливый человек. У меня есть Алёнка и ты. Смотри, доведёшь старика до края, сам буду приезжать за тобой на такси. Разоришь ведь! У меня припасены три с половиной темы для разговора. Достал книгу о Сократе, ту, что обещал. Правда, не бросай старика, приезжай. Спасибо, доченька, что позвонила.
Алёнка не дочитала, заговорила сердито:
— Ты совсем дура, принимаешь всерьёз всякую ахинею. Безграмотен, раз. Со слепой душой, ничего не понял в твоей «Горе Синай», два. Уж очень много натяжек, как будто и не о твоём романе. Ты, Маша, плюнь. Есть несколько выходов. Или ты дерёшься — просишь передать другому рецензенту, но я не уверена, что и этот второй не окажется таким же, или несёшь в другое издательство, или вообще бросаешь всю эту литературу и отправляешься к Альберту, который замучил меня звонками.
Сытая, Марья с Алёнкой не спорит, поит Алёнку чаем с сушками, рассказывает о семинарах, на которых «изволила» побывать и на которых ничего нового не узнала.
— Напрасно ты не учишься как следует. Скажите, какая образованная, проработала в больнице тьму лет! Всегда найдутся белые пятна, твоё медицинское училище не могло дать тебе необходимых знаний. Тем более что первые три года в вузах — общеобразовательные. Не думай, что ты всё знаешь.
— Во-первых, я, похоже, врачом и не буду. Если получится… — Марья помолчала. — Не нужен мне сейчас этот институт, перегорела я. Хлебнула медицины.
— Врёшь ты всё. Ты не можешь жить без медицины. Потому и плохо тебе, что изменила своему призванию.
Марья покачала головой:
— В институте скучно, там альберты не преподают, а учиться можно только у таких. Латынь вот не могу осилить, не способна к языкам, зубрю, а не запоминаю.
— Осилишь! Стоит только поверить, что латынь тебе нужна для работы, и осилишь, ерунда же!
Марья неожиданно зевнула. В словах Алёнки, в заботе её взгляда расслабилась, успокоилась. И кажется ей: снова она — в лодке. Не рыба, которую они поймают и закоптят, главное, главное то, что в лодке — Алёнка, а за спиной — Ваня и дядя Зураб. Может, так и начиналась жизнь на земле: бурлящее энергией солнце прежде всего в воде зародило жизнь. Слепит вода. Марья жмурится. От воды поднимается тепло. Нет ничего, кроме света, воды и тепла. За спиной дядя Зураб поёт. Неразборчиво, на незнакомом, но непостижимо родном языке. Кажется Марье: когда-то она знала этот язык и забыла, но обязательно вспомнит, вот только вслушается получше. За спиной Ваня. Чуть склонил голову набок. Ваня любит опустить руки в воду и слушать, как поёт дядя Зураб.