Не могу без тебя
Шрифт:
Алёнка.
Исписанные листки. Заставленный едой стол. Невыпитый чай. Обветренный сыр, засохший хлеб.
Как Алёнка очутилась здесь? У Алёнки нет ключа.
Болит шея, ноют позвонки, как зубы, деревянны пальцы, сжимавшие столько часов ручку, но чувствует себя Марья отдохнувшей.
На снегу, в море, на зелени травы — всюду её герои. Это Моисей и Христос разожгли костры, добрый огонь которых осветил прошлое, и Алёнкино лицо, и золотистые стены комнаты, и тёмное окно с тайными писаниями древних и будущих мудрецов, с прозрением истины. Это Нерон и Гитлер разожгли жестокие костры, в них горит доброе и злое, предатели и праведники. Она тоже горит в этом огне, а пальцы —
За окном сумерки. Последние строки нацарапаны пером без чернил.
— Я звонила час подряд, — как-то осторожно заговорила Алёнка, точно понимая, что с Марьей. — Наверное, испортился звонок. Больше часа, не знаю сколько, просидела на ступеньках перед дверью. Нелепое занятие. Черт-те что лезет в башку.
— И тогда ты испугалась, что меня прибили благодарные галины с владыками и взломала дверь? — Марья окончательно вернулась в действительность и осознала наконец: перед ней — Алёнка, реальная, осунувшаяся от страха за неё, с сумками, в которых перевыполненная продовольственная программа. — Как же теперь спать без двери?
Алёнка не приняла шутки, выглядела она озабоченной.
— Слушай, что с ней? — спросила.
— С кем? — не поняла Марья.
— Сижу. Совсем уже решила заявить в милицию, пропал человек, то есть ты. Договорились на восемнадцать тридцать. Семь — тебя нет, восемь — нет. Полдевятого — нет.
— А сколько сейчас времени?
— Погоди. Так вот, сижу и решаю, что делать. Бежать на улицу, из автомата вызывать милицию или любезно вторгнуться в соседнюю квартиру. Второе, думаю, разумнее: не пропущу тебя, дверь-то можно оставить открытой, телефон у людей, как правило, в коридоре. А тут — твоя! Я аж голову в плечи вобрала. Ну, думаю, сейчас начнётся словесный понос, понесёт она меня далеко. А она реверансы передо мной… приседает. «Что же вы тут маетесь? — Гляжу, сочувствует искренне. — Посидите у меня. Чаёк у меня есть, варенье». Слушай, она, часом, не сошла с ума? Здорово похоже. Распахнула передо мной дверь. Может, я и пошла бы к ней пить чай, но сначала решила толкнуться к тебе. А ты, оказывается, дома. — Легко рассмеялась Марья. — Может, ты стала министром? — возбуждённо говорит Алёнка. — Если честно, сначала я решила, что она тебя укокошила и поэтому метёт хвостом.
7
И неожиданно судьба вот этого одного, конкретного человека, на тебя похожего, твоими светлыми раскосыми глазами смотрящего на тебя и ждущего чуда, оказалась ничуть не меньше Моисеевой судьбы и не меньше судьбы Христа. Эта судьба — в Марьиных руках. Можно продлить игру: мол, жди, Алёнка, чуда, надейся, когда-нибудь Иван соблаговолит вернуться к тебе. Но Марья хочет, чтобы у Алёнки устроилась Жизнь, чтобы Алёнка не осталась навсегда одна, она отвечает за Алёнкину судьбу, а значит, нельзя допустить, чтобы Алёнка ожиданию чуда дарила годы, только она, Марья, может и смеет сказать Алёнке правду.
— Нужно сразу… для тебя же самой, — почти без голоса залепетала Марья. — Хоть родной брат, ты — родная больше, хватит лгать. Его прежнего больше нет. — Всей своей любовью к Алёнке Марья должна избить Алёнку, отвратить от Ивана. — Он оброс вещами. Двое детей. Не бросит. Пока ещё помнит тебя, может, даже любит, но к тебе никогда не вернётся. Ты — свободна от него. Начни, наконец, жить. У меня пока он ещё есть: устраивает по блату в институт! Видишь, какая ханжа, проповедую одно, а живу по-другому: поверила в то, что всё на свете продаётся и покупается, что всё — по блату, и не смогла воспротивиться. Так легко — чужими руками! Презираю себя за это, а стояла ведь бараном, слушала, как дела делаются, легко пошла на сделку с совестью.
С каждым словом Марья теряла больных, и гору Синай, и вот уже Альбертов голос пропал, будто его не было, а замолчать
— Иванову тестю раз плюнуть мне помочь, у них там — круговая порука, ты — мне, я — тебе, обмен связями и влиянием. Даже братская помощь лично Ивану ничего не стоит…
Марья окончательно запуталась. Слишком велик был контраст между тем, как в сумерках горели костры, и тем, что сейчас бормотала: нелепое, чуждое Алёнкиной детской растерянности и Алёнкиному свету, а всё равно говорила — тихим, но категоричным голосом, судейским. Заразилась от Ивана с его спешкой и суетой.
— Приняла помощь, а противно: такой он не нужен мне! Видишь, какая ханжа! — повторила.
Пошлость пахла пылью, затапливала сумерками листки и окно, и мамин день, и незакрытый пирог.
— Я тебе не говорила, жалела, я была у него дома. Нельзя больше тебя жалеть. У гарнитуров острые углы. В шкафах, нет, у них они называются сервантами, в сервантах — хрустали и серебро! Ковры во какие: в десять сантиметров толщиной! Вот ты ночами не спишь из-за него, не видишь никого вокруг, а ведь есть хорошие люди, есть горы и лужайки, на которых можно собирать цветы. Распусти свитер и свяжи себе тёплое платье, а бумагу отдай деду.
— Замолчи! — Алёнка наконец очнулась. — Я всё поняла, кроме того, почему у тебя такая счастливая физиономия, когда ты говоришь такие ужасные вещи. Разве ты рада тому, что я перестану ждать его и стану несчастной?!
Марья бросилась к Алёнке, обняла её.
— Прости, ради бога! Я безжалостна. Я не смела говорить всё это. Никто не смеет никому выносить приговора. Счастливая физиономия относится не к тому, что я говорю, просто я нашла наконец выход. Люди стыдятся говорить про себя правду. И я часто не говорила всей правды про себя. Хотела быть хорошей, а на самом деле — эгоистка. И к маме была безжалостна. И Колечку бросила. И Ванька был нужен мне для меня. И на тебе сейчас снова сорвалась. Прости, я не смела, потому что сегодня впервые за долгие годы я забыла о себе! Совсем. — Видя, что Алёнка не понимает, подошла к столу, осторожно, один к одному, собрала мелко исписанные листки, поднесла к Алёнке: — Вот. — Она не могла скрыть ни возбуждения, ни радости, ни надежды. — Спасение в нас самих, Алёнка, вот что я поняла сегодня. Нужно найти то, чем жить. Не мираж, не воображаемую жизнь, реальное дело. Понимаешь, здесь должна возникнуть реальная жизнь. — Марья прижала листки к груди.
— Зачем же ты отнимаешь то, что есть здесь, у меня? — удивлённо спросила Алёнка. — У тебя твои больные, твоё новое занятие. У меня — один Иван. И он как раз здесь. Он и моё прошлое, и настоящее, и будущее. Им я и живу. Какое имеет значение то, что он не со мной? Слышу его голос, ласковые слова, которые он говорит мне, все его замыслы знаю, как в каком случае он поступит.
Марья растерялась. Именно об этом она только что толковала. Истинная и есть жизнь души. И ведь сама-то она живёт душой Альберта, как червяк — ягодой: его голос слушает, его мысли кладёт на бумагу, как свои, будто ею рождённые. Конечно, Алёнка говорит именно о том же, но какая-то упрямая жестокость, какое-то до сих пор неведомое чувство превосходства — она, наконец, спаслась! — толкало Марью на сопротивление очевидному.
— Твоё «здесь» — неправда, иллюзия, — зло говорит Марья и ненавидит себя за то, что говорит, и не может остановиться. — У тебя давно, много лет, — пустота. Разве можно жить пустотой? — Как в детстве изгоя-ребёнка избивают камнями, так сейчас Марья словами бьёт Алёнку. — Твоё «здесь» не принесёт тебе ничего, кроме горя. Он совсем не тот человек, которого ты любишь, ты его придумала.
— Нет! — твёрдо произнесла Алёнка короткое слово. — Не придумала. Он любит меня. Я знаю. И он — такой, какого я ношу в себе. Я знаю. И он вернётся ко мне. Когда ему совсем станет невмоготу.