Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета)
Шрифт:
– Отпусти его, пусть едет в Баку!
– сказал он Рзакулубеку.
– Да ты что это, Байрам-бек?! Если б эта змея тебя поймала, думаешь, отпустил бы живым?
– Думаю, нет, - сказал дедушка.
– Когда большевики придут к власти, они скорее всего не оставят меня в живых. Только оттого, что вы убьете этого человека, ровным счетом ничего не изменится.
Рзакулубек побагровел:
– Нет, Байрам-бек! Ты знаешь, я тебя уважаю, но этого гяура я убью!
Лицо дедушки стало холодным и строгим. Кызылбашоглы положил руку на револьвер.
– Идите!
– чуть прищурившись, сказал дедушка
– Вы свободны.
Незнакомец снизу вверх метнул взгляд на Рзакулубека, мгновение колебался, потом быстрым шагом пошел к фаэтону. Фаэтонщик с места пустил коней галопом.
Рзакулубек горестно покачал головой.
– Эх, Байрам-бек! Ты его от смерти спас, а он тебе доброго слова не молвил! Зря ты не дал пришибить нечестивца!
– Трогай!
– сказал дедушка фаэтонщику.
– Дедушка, - спросил я, когда немножко отъехали.
– А если они догонят его и убьют?
Дедушка Байрам достал папиросу, зажег ее, не спеша затушил спичку и сказал:
– Не посмеют.
– Ну как, Габиб, - спросил дедушка, когда мы выехали в поле, по-прежнему в картишки режешься?
Габиб не ответил, улыбнулся смущенно.
Это был тот самый фаэтошцик Габиб, который вез папу с мамой, когда они бежали. Может, и фаэтон был тот же самый, а может, и другой... Когда-то у Габиба было три фаэтона, два из них вместе с лошадьми он проиграл в карты.
Мы ехали по бескрайним степям Карабаха.
– Габиб!
– снова позвал фаэтонщика дедушка.
– Говорят, ты хорошо поешь? Спел бы, а? Скучно что-то...
– Что ты, бек, какой я певец?...
– Ладно, не смущайся, спой...
Не было б, господи, ни меня, ни этого мира.
Ни этой грусти в душе тоже если бы не было...
Он пел так печально, так трогательно, и пение его совсем не вязалось ни с длинным его носом, ни с большими обветренными руками, державшими поводья коней. Лица его я не видел, он сидел к нам спиной, но я чувствовал, что печаль льется из самого его сердца. Было так страшно слышать этот страдающий голос: я слышал о Габибе, что он мошенник, гуляка, картежник, плясун... Почему же он так печально поет?
– Да...
– задумчиво произнес дедушка, когда Габиб кончил петь. Кажется, это слова Хуршуд-бану?
– Она сочинила, Кыз-хан, - вздохнув, сказал Габиб.
– Какая была женщина, царство ей небесное!... Мой отец у нее конюхом был. Семь дочерей имел. Так она всех их замуж повыдавала с хорошим приданым, каждая стала хозяйкой в доме.
– Он щелкнул кнутом, взбадривая коней.
– Я мальчишкой был, как сейчас помню, каждый праздник Кыз-хан велит готовить в восьмиведерных казанах плов с шафраном и всем беднякам посылает. А на Новруз-байрам и муку посылала, и рис, и сладости, да упокоит господь ее душу. Отец рассказывал, пока она в Шушу водопровод не провела, только мечтали о хорошей воде.
– А я слышал, что и красавицей была, - заметил дедушка,
– Да, отец говорил, видная была женщина.
Через много лет, когда я стал уже разбираться в поэзии, я не раз вспоминал, с каким пылом, с каким уважением говорил о поэзии и поэте простой фаэтонщик, мошенник и картежник. В душе фаэтонщика Габиба, вся жизнь которого прошла на этих пыльных дорогах, жила некая грустная тайна, тайна эта живет, наверное, в каждом из нас. Иначе откуда столько
В КУРДОБЕ.
СТРАХ ПЕРЕД ЧЕРНЫМ КАМНЕМ
Когда мы подъехали к Курдобе, уже спустились сумерки, тянуло дымком тлеющего в очагах кизяка. В село возвращалось стадо, мычали коровы, телята, лаяли собаки. На равнине, покрытой колючками, паслись расседланные верблюды...
Фаэтон остановился у дома дедушкиного отца, где жил теперь с семьей дядя Айваз. Собаки, захлебываясь лаем, окружили фаэтон, но Алабаш дяди Айваза, узнав дедушку, завилял хвостом, а остальных отогнали подбежавшие мужчины. Бабушка Сакина, бабушка Фатьма и еще какие-то неизвестные мне закутанные до глаз женщины тормошили, целовали меня.
– Ну, Байрам, - сказала бабушка Сакина - какие вести от нашего дорогого Нури?
– Не знаю, мама, - холодно произнес дедушка, не глядя на мать.
Я заметил, что у бабушки Фатьмы сразу потемнело лицо. "А мама твоя тоже ничего не знает?" - шепотом спросила она меня. Я молча покачал головой. Бабушка показалась мне такой несчастной, такой одинокой... И мне тоже стало вдруг одиноко и грустно.
Мы вошли в дом, освещенный висячим фонарем.
– Сними сапоги с дяди Байрама, - сказал дядя Айваз Карадже, который стоял у дверей и пристально смотрел на нас.
Кажется, Караджа даже обрадовался этому приказу, но дедушка не позволил ему снимать сапоги, снял сам и поставил в сторонке. Комната была огромная, как площадь. Посредине огромной грудой громоздились постели, ковры. На полу, покрытом войлоком, разложены были тюфяки и мутаки.
Я поднял голову, взглянул на потолок и съежился от страха.
Потолок и огромные балки, лежавшее на вертикальных опорах, почернели от сажи (может, потому и называют такие дома "черными домами") и были густо перевиты паутиной. Мне вдруг показалось, что там, за этими огромными черными балками, таится что-то страшное.
Когда стали пить чай, дядя Айваз начал рассказывать дедушке о своем верблюде. Верблюд дяди Айваза был знаменитостью, он мог поднимать немыслимое количество груза, и вот уже несколько дней верблюд этот в ярости бродил по степи, никого не подпуская к себе.
– Я в полдень шел с нижнего зимовья, вдруг вижу: стоит возле Ущелья Джиннов и смотрит куда-то. Хотел было назад, а он увидел меня, все, думаю, сейчас набросится и растопчет!...
С прошлого года злобу затаил - я его палкой по коленям огрел, не хотел садиться. Побежал я, верблюд - за мной... Чувствую настигает, а у меня, хорошо, бурка была, я ее и скинул...