Не отверну лица
Шрифт:
Хьюз на минуту умолкал, чтобы затем с еще большим рвением развивать свою мысль:
— И Станиславский, и Чаплин, и всякие там Хьюзы, черт их побери, оптом и в розницу мечтали об одном — об искусстве Великой Правды! О том, чтобы между зрителем и артистом устанавливался контакт напрямую. Без всяких там домашних анализов. Дома у человека свои дела и заботы. А из театра он должен возвратиться духовно созревшим для продолжения оставленных им дел и завершить их как-то уже по-иному, лучше...
Хьюз закашлялся, часто заморгал и, достав платок, принялся протирать стекла очков. Водрузив
— Бездарные служители муз заимствуют у своих предшественников только формальные приемы. Они стремятся во что бы то ни стало быть оригинальными. — Хьюз, не глядя, ткнул палицей в абстрактную картину, висевшую в простенке между окон. — Оригинальность видят лишь в непохожести друг на друга... Ха! Глупцы! Как будто пшеничный колос перестает быть чудом природы только потому, что колосок этот похож на миллионы других колосьев!.. Пустырь, заросший сорняками, поражает разнообразием цветов, но он не перестает быть от этого пустырем. Человек, думающий о жизни, о завтрашнем дне, с горечью в душе созерцает сорняки и с глубоким волнением вдыхает запах хлеба, источаемый миллиардами похожих друг на друга, прекрасных в своем индивидуальном совершенстве колосьев!..
— В чем же, по-вашему, эта Великая Правда искусства, — с трудом составив в уме фразу, чтобы вмешательством переводчицы не отвлечь Хьюза, спросил по-английски молодой артист.
— В колоске! — запальчиво резанул палицей воздух Хьюз. — В его беспрерывном развитии, но без потери основного качества — оставаться человеку хлебом.
Уловив на лице Галинского отражение внутреннего смятения и истолковав это как желание возразить, Каролин обратилась к мужу:
— Дорогой! Позволь мне применить здесь то достоинство, которое ты всегда так ценишь во мне — поставить в нынешнем разговоре точку. Тебе вредно много волноваться. Да и мистеру Галинскому, возможно, не по душе твой прием изъясняться на колосках.
— Напротив, — проговорил смущенный проницательностью Каролин танцор. — Мне лишь хотелось напомнить довольно известную истину, что не единым хлебом жив человек.
— О хлебе я говорил в более широком смысле, — хмуро пробормотал Хьюз. — Сюда вы можете отнести и одежду, и жилища, и вообще все, без чего не обходятся ни артисты, ни ученые, ни художники. В том числе, конечно, и те, которые занимаются сочетанием цветов на пустырях.
Берлик Хьюз стал у окна, искоса поглядывая то на свою супругу, то на советского артиста.
— Ха, ты помнишь, Каролин, того несчастного углекопа?.. Мы его встретили на глухом полустанке в прериях.
— Тебе до сих пор кажется, что это был именно шахтер? — с легким недоверием в голосе, но больше адресуя эти слова Галинскому, чтобы ему интересен был их разговор, проговорила Каролин Хьюз.
Берлик Хьюз притворно застонал, выбросив руки вверх:
— Боже! Ну объясни же наконец, зачем ты создал женщину таким неромантическим существом?!.
Палица, скользнув по рукаву, свалилась на пол. Хьюз опустился на колени, не сходя с места, лишь повернувшись лицом к Галинскому. Руки его были вытянуты перед лицом, ладони сложены корытцем.
— Представьте себе, мистер Галинский, выжженную солнцем
Артист откинулся на ступни, вздохнул. Ожесточенно жестикулируя, он время от времени снова сводил ладони вместе, будто держал в них горошину угля.
— О, я всю жизнь мечтал сыграть роль этого шахтера на сцене. Меня разрывал изнутри образ человека, которого судьба однажды отлучила от родной для него стихии. Пусть это будет пахарь, по велению других топчущий военным сапогом низу, или изгнанник, пришедший опять на родную землю, или кузнец, сбивающий в своей настывшей кузнице кандалы с собственных ног... И не в куске угля здесь дело — сам по себе он не стоит и цента. Для шахтера уголь — живая частица его сердца, его судьбы. Это и молодость, отгоревшая в подземелье, и мечты о лучших днях, и торжество покорителя стихии. И радость, и беда его, а может и счастье первой любви, мелькнувшее подобно искре, оброненной ночным локомотивом. Первозданный запах угля для горняка дороже благовонных духов.
Хьюз подытожил еще более разгоряченно:
— И это все я называю памятью чувств! По-моему, это и должно быть главным в искусстве: преподнести человеку его крошку угля, щепоть земли, окропленные потом и кровью. И если в твоей душе нет такой крошки угля, зерна — не берись! Не твое это дело! Никаким сочетанием цветов не заменишь!
Хьюз с ожесточением обвел глазами своих собеседников.
— Точка! — выкрикнул он, хватая палку на полу.
Галинский подбежал к Хьюзу. Одновременно пожимая ему руку и помогая встать, юный танцор благодарил Хьюза за импровизацию:
— Это великолепно! Как жалко, что мои товарищи были лишены удовольствия видеть и слышать вас сейчас.
Усадив старого актера в кресло, Галинский вдруг забеспокоился:
— Может, вы теперь скажете, чем именно я заслужил ваше доброе расположение ко мне?
Хьюзы многозначительно переглянулись. Старый актер в раздумье пожевал губами и, чтобы оттянуть время, начал тщательно отирать платком лицо, шею, затем снова шею и широкую лоснящуюся залысину.
— А что, Каролин, может, ты и в самом деле скрываешь какую-нибудь тайну от нашего нового друга? — проговорил он, улыбнувшись глазами. — Я тоже с удовольствием послушал бы...
Каролин Хьюз приняла эти слова за своеобразный сигнал. Совершенно серьезно она стала говорить то, что вызывало в душе юного танцора лишь чувство протеста:
— Своим выступлением вчера, дорогой мистер Галинский, вы помогли моему мужу второй раз встретиться с шахтером.
Галинский побагровел от смущения.
— Успех концерта принадлежит не одному мне...
— Мы имеем в виду не весь концерт, а ту часть, когда на сцене были вы.
— Я никогда не выхожу на сцену в одиночку! — резко возразил танцор.