Небо над бездной
Шрифт:
– Вот тебе, пожалуйста, Светик, – шепнул в другое ухо Дима.
Светик лежала неподвижно, пока дым не рассеялся. Оркестр поднажал. Светик начала медленно, тяжело подниматься. Села боком к залу, обняв колени, положив на них подбородок и задумчиво глядя перед собой. Сидела долго, позволяя залу вдоволь налюбоваться своим красивым профилем. Наконец встала на ноги. Вытянув вперед руки, принялась бегать по сцене, туда, обратно, словно потеряла что-то. Сквозь музыку был слышен глухой тяжелый топот. Побегав так минуты три, Светик исчезла за кулисами и появилась вновь. В руках она держала прозрачный светящийся
– Лучистое сиянье доброты, – прошептал Дима.
Набегавшись, Светик встала на пуанты, закружилась, играя с мячом. То шлепала им об пол, то подкидывала и ловила. Наигравшись, уселась посреди сцены на шпагат и принялась задумчиво катать мяч по ноге. Покатала, встала, побежала, покружилась, прилегла отдохнуть. Публика облегченно вздохнула, надумала было хлопать, но Светик резво вскочила, и в яме сердито зазвенели тарелки. Еще минут десять Светик скакала по сцене, играла в мяч, изредка присаживаясь или прикладываясь. Наконец занавес закрылся.
Аплодисменты звучали радостно, все ждали, что придут смешные старушки. Но никто не пришел. Оркестр заиграл знакомую тему из балета «Лебединое озеро». Когда занавес открылся, посреди сцены опять одиноко и неудобно лежала Светик, уже без мяча и в белой пачке вместо голубого платья. На заднике под лиловым звездным небом переливалось озеро, над ним склонились ивы. Светик встала и тяжело, неуклюже станцевала партию Одетты.
Долгожданные старушки явились лишь после того, как Светик исполнила партию Жизели и еще нечто замысловато-ломаное, уже без оркестра, а под какую-то невыносимую электронную музыку.
Старушки больше не шутили, они дружно восхищались Светиком, не только ее танцами, но и замечательной книгой под названием «Благочестивая. Дни и ночи». Всем, всем от души советовали прочитать этот литературный шедевр.
На сем концерт закончился. Вспыхнул свет. Публика еще немного похлопала, стала подниматься. Соня случайно взглянула в середину третьего ряда, туда, где ей назначено было сидеть. Вдоль ряда к выходу двигалась высокая мужская фигура. Из расстегнутого кремового сюртука вылезал большой, обтянутый белой сорочкой живот. Лысая голова медленно повернулась в сторону Сони. Даже издали заметны были темные рябины на впалых щеках. Губы растянулись в улыбке, поднялась и помахала корявая крупная рука.
«Стало быть, я не ошиблась, – спокойно подумала Соня, – ну да, иначе и быть не могло».
Перед концертом, когда ее повели к назначенному месту, она успела прочитать на карточке, висевшей на спинке соседнего стула: «Эммануил Зигфрид фон Хот».
Глава двадцать пятая
Берлин, 1922
Федор так внимательно глядел на экран, так старался понять, что там происходит, будто пришел исключительно ради того, чтобы посмотреть фильму. Он запретил себе думать, зачем на самом деле сидит поздним вечером в последнем ряду дешевого окраинного синематографа, кого ждет, какое предстоит ему свидание.
Доктор предупредил, что фильма скверная, синематограф самый
В последнем ряду кроме Федора сидели две пожилые проститутки. Видимо, зашли погреться. От них пахло нафталином и приторными дешевыми духами. Из фойе несло уборной.
Тапер лениво перебирал клавиши расстроенного пианино. На экране показалась шикарная вилла, перед ней лужайка. На лужайке резвилась кудрявая пухлая девочка лет семи в пышном платье. Потом явились молодая дама и господин средних лет, стали по очереди обнимать и целовать девочку. «Ах, Амалия, наше любимое дитя!» – прочитал Федор мерцающую надпись.
В проеме между портьерами, отделяющими зал от фойе, задрожал луч фонаря капельдинерши. Сердце Федора больно стукнуло, во рту пересохло.
«Вот и все, – обреченно подумал он, – а еще минуту назад оставался шанс удрать».
Тревога оказалась ложной. Луч скользнул вперед, к первым рядам, и очертился в луче кто-то низенький, толстый, в пальто с меховым воротником.
На экране бородатый персонаж в черном плаще следил из кустов, как играет с куклой девочка в парке у пруда. Счастливые родители прогуливались по аллее, толстая, с добрым лицом, старушка-няня, вязала на лавочке. Никто не замечал подведенных страшных глаз, сверкающих в кустах.
«Пожалуй, удрать нельзя, – размышлял Федор, – получится глупо, доктор перестанет доверять мне и правильно сделает. Надо было сразу отказаться, а теперь поздно. Да, но чем бы я объяснил свой отказ?»
Он так нервничал, что стала побаливать голова и вполне мог бы начаться приступ. Впервые в жизни ему захотелось этого: судорог, чудовищной боли, жара. Приступ – единственная уважительная причина, по которой можно отменить предстоящее свидание.
«А если соврать, что был приступ? Я ведь рассказал Эрни, как твари контролируют мое поведение. Нет, нельзя. Невозможно. Стыдно. Это называется трусость! Почему? Вот сейчас тихо встану, выскользну из зала, исчезну в мокрой берлинской ночи. Исчезну, крадучись, как вор».
Федор поерзал в кресле, оно оглушительно заскрипело, одна из проституток повернулась и посмотрела сердито. На экране происходили душераздирающие события. Крошку Амалию похитили двое в масках, нанятые бородатым злодеем. Безутешные родители заламывали руки, рыдала няня. У ворот остановился полицейский фургон. Мрачный сыщик зачем-то разглядывал через лупу облупленный нос куклы.
Опять вспыхнул фонарный луч. Тошно сжалось солнечное сплетение. Федор повернул голову в сторону портьер и луча. Луч плясал, в нем крутились пылинки. Две фигуры, мужская и женская, проследовали вперед и уселись с краю, в третьем ряду.
«Прошло десять лет, – прочитал Федор на экране и подумал: – Что, если фильма кончится, а он так и не появится? Он ведь рискует не меньше моего, вдруг обнаружил слежку и не сумел оторваться?»
Фильма продолжалась. По аллее живописного кладбища семенил старик, одетый с иголочки, постукивал перед собой тонкой тростью. Глаза старика были закрыты. Под руку его поддерживала толстая старушка с добрым лицом. Они остановились у большого красивого памятника, старик отдал тросточку старушке, принялся ощупывать и целовать камень. Появились титры.