Небо остается нашим
Шрифт:
Экипажи продолжали летать в сложных метеорологических условиях. Это был период максимального напряжения всех наших моральных и физических сил. В эти дни погибли наши подруги Тася Володина и Аня Бондарева. Многие машины получили повреждения. Но задания выполнялись до конца.
В одну из ночей в район Керчи вслед за нашим с Рябовой экипажем вылетела Паша Прасолова со штурманом Клавой Старцевой. Условия выполнения заданий были тяжелые. Мы с Катей очень беспокоились за своих молодых однополчанок. Все экипажи в ту ночь вернулись на свой аэродром.
Как выяснилось позже, осколок снаряда попал в мотор их самолета. Применив все свое мастерство, Паша и Клава произвели вынужденную посадку на нейтральной полосе. Когда к самолету прибежали наши бойцы, они нашли обеих девушек в очень тяжелом состоянии: у Паши при медицинском осмотре было обнаружено семь переломов, у Клавы два. Санитарный самолет доставил их утром в Краснодар. В госпитале началась борьба за жизнь наших подруг.
Клава Старцева выздоровела довольно быстро и вернулась в родной полк. А Паше больше не суждено было летать. Почти два года пробыла она в различных госпиталях. С великим трудом врачи сохранили ей руки и ноги, но она осталась на всю жизнь инвалидом…
Вскоре после несчастья с Прасоловой и Старцевой меня постигло большое личное горе. Оно надолго выбило меня из колеи, сильно ожесточило сердце.
Это случилось в декабре. Ночь выдалась нелетная - на море бушевал шторм, плотные черные тучи низко ползли над оголенной землей. Не переставая шел крупный снег вперемежку с дождем. Мы о унылым видом сидели в землянке на аэродроме и предавались невеселым мыслям. [155]
Сквозь вой ветра донеслось тарахтение грузовика. Спустя несколько минут снаружи обрадованно крикнули: «Передвижка!» В полк привезли новый кинофильм «Два бойца».
В самой большой землянке на стене повесили простыню, установили киноаппарат. Всем хотелось попасть на первый сеанс, поэтому народу набилось столько, что яблоку негде было упасть. Передних совсем притиснули к экрану, а сзади все напирали.
– Да что землянка, резиновая, что ли!
– ворчали счастливчики.
– Ничего, растянется!
– задорно кричали в дверях.
– Раз-два - ухнем!
После каждого такого возгласа еще два-три человека втискивались в землянку. Теснота была страшная. Но начался фильм, и сразу стало будто просторней.
Удивительное дело, сам воюешь и вроде бы не замечаешь войны. А вот со стороны все выглядит иначе, значимей, и удивляешься, и восхищаешься, и сердце щемит от того, на что обычно даже внимания не обращаешь. Искусство как бы очищает, просветляет твои мысли и чувства, пропуская их через свою волшебную призму.
Затаив дыхание, я смотрела, как мелькали на экране кадры знакомой фронтовой жизни, и сердце наполнялось благодарностью к простым людям, волей судьбы ставшим солдатами.
– Чечневу на выход!
– раздался громкий голос в дверях.
Нехотя поднялась я со своего места, стала пробираться к выходу. Артист Марк Бернес только что взял в руки гитару и запел:
Шаланды,
В Одессу Костя приводил…
Лица Бернеса я уже не видела - его заслоняла притолока. Я различала только пальцы, перебиравшие струны, и слышала задушевно звучавший голос.
Подавив вздох, я вышла из землянки в сырую промозглую тьму. Постояла немного. В ушах все еще звучал голос артиста, и представлялось спокойное, сверкающее под солнцем море, то самое море, над которым я летаю [156] теперь почти каждую ночь и которое сейчас яростно долбит обрывистый берег за кромкой аэродрома.
Как благодарна была я Марку Бернесу за ту простую песенку. Она поддержала меня в самую трудную минуту жизни, когда я читала в тускло освещенной комнатке штаба письмо, извещавшее о смерти отца.
Долго ли я стояла в оцепенении, не знаю. Но хорошо помню двойственность пережитых тогда ощущений. Словно далекое видение, мне представлялось, как в дымке «синело море за бульваром». И тут же рядом возникал темный, леденящий душу провал. За этим провалом не было ничего, кроме смерти самого дорогого, самого близкого на свете человека, который был мне не только отцом, но и товарищем, настоящим, большим другом.
Отец много видел и много знал, несмотря на то что был всего-навсего простым рабочим. Он гнул спину на богатеев, участвовал в Октябрьской революции, бил контрреволюционеров в гражданскую войну. Потом его же руки помогали расти Советской власти. «Нашей с тобой власти, Маринка», - как часто говорил он мне.
Нам не очень легко жилось, но я ни разу не слышала от отца слов недовольства. Помню, он страшно сердился, когда кто-нибудь жаловался, сетовал на трудности.
– Зачем ты его так?
– иной раз вступалась я за человека, на которого рассердился отец.
– Ему ведь действительно трудно.
– Возможно, что трудно. Но ты пойми, дочка, все эти разговоры не от трудностей, а от того, что многие еще по старинке живут. Натерпелись в нищете в свое время, а теперь, благо власть своя, хотят получить больше, чем она может пока дать. Это все равно что месячного ребенка заставлять ходить. Понимать ведь надо, котелком варить. Да и какие у него трудности? Я живу лучше, чем раньше, ты будешь жить еще лучше, а внукам и вовсе будет намного веселее нашего. Так, как жил я, никто больше жить не будет. Запомни это хорошенько, дочка!
Да, я хорошо запомнила твои слова, мой отец, друг и товарищ. Поэтому работала и училась, поэтому стала летать, поэтому пошла на фронт. Всегда и всюду я думала о тебе. Ты и миллионы подобных тебе крепко вели меня по земле, ты был моей самой большой любовью и радостью. И вот тебя не стало. И все же мы не расстанемся. Такие, как ты, и мертвые остаются живыми! [157]
…На фронте я очень много думала о Москве, вспоминала в подробностях довоенные годы. «А какая она сейчас, Москва? Как живет? Как выглядит?» Этот вопрос, по-моему, задавала себе тогда каждая из нас.