Небо остается...
Шрифт:
Оля припала к Ядвиге, словно ища у нее защиты.
В дверях барака появилась разъяренная Анель, крикнула визгливо:
— Бездельницы! Большевички! Мне за вас головой отвечать!
Подбежав к нарам, стала хлестать нагайкой, свитой из проволоки Ядвигу, своим телом укрывавшую Олю.
— Заболела, заболела, — не вымышляю, — Ядвига руками старалась спасти Олю от ударов, — айн момент, пойдем…
Он родился, едва не унеся жизнь матери: красный, словно обваренный, комочек, с паучьими ножками, ручками, старчески сморщенным личиком. У него не было сил даже
Разноречивые чувства раздирали Олю. Она то ненавидела этого нежеланного, чужого; то ей вдруг становилось, мучительно жаль скелетик, обтянутый кожей. В чем виноват он, что появился на страшный свет, зачатый мерзавцем?
В лагере один из бараков был заселен женщинами с детьми, и туда перевели Скворцову. Оля долго не могла решить, как назвать сына. Не оскорбит ли она память о любимом, дав его имя? Но ведь сможет хотя бы произносить: «Толик, Толенька».
Женщинам из других бараков запрещалось входить в детский, но и Галя и Ядвига умудрялись проникать к Оле, приносили ей то бурачок, то сухарь.
В три месяца от рождения Толику поставили синее клеймо на левой руке и включили в список для аппелей. А в шесть затребовал его к себе в госпиталь — ревир, как называли его здесь, — лагерный врач Густав Вайгерер.
Вызванная через надзирательницу в ревир Скворцова с сыном миновала штабель с трупами, осыпанными хлоркой, — «крематорная команда» не успевала увозить их. Возле штабеля сидел на земле младенец с большой, не по туловищу, головой и сосал палец свесившейся руки мертвой матери. Оля подхватила его, донесла до ревира, оставила в коридоре — должен же кто-то подобрать ребенка.
Она вошла в уютный, теплый кабинет. Здесь знакомо пахло спиртом, йодом. На стене висели таблицы для проверки зрения, в углу высился столбик для измерения роста.
Доктор, чисто выбритый в накрахмаленном халате, сосредоточенно склонился над микроскопом.
Оторвавшись от него, рассеянно поглядел из-под очков без оправы на Олю и приказал развернуть младенца. После осмотра сказал:
— Ты останешься с ним в ревире… санитаркой…
Чем-то напомнил он Скворцовой того доктора, что преподавал у них на медицинских курсах в Акмолинске и даже ходил однажды провожать ее домой. Этому тоже лет тридцать пять, и такие же светлые, гладко зачесанные волосы, и высокий рост, только глаза мутно-зеленые.
Оля осталась работать в больничном блоке, прилегающем к кабинету врача и вскоре оказалась свидетельницей здешнего «лечения». Гланды доктор вырезал без наркоза, от всех болезней прописывал касторку, а для каких-то своих таинственных целей впрыскивал больным бензин, концентрированный соляной раствор, после чего люди часто умирали. Изо рта умерших выдирали золотые коронки, а на плечо ставили штамп: «Осмотрен зубным врачом».
Панический ужас среди больных вызывали «селекции», когда после беглого осмотра Вайгерер заносил людей в списки «химмельтранспорта» — для отправки на небо. Для «зарядки» газовой камеры требовалось сорок человек, и, когда набирали очередную партию, Вайгерер выдавал розовую «беткарту», якобы освобождая по болезни от работы, а на самом деле обрекал слабых на отправку в «газ» — кирпичную постройку возле крематория с надписью: «Баня».
Появившаяся с фурункулами в
…Оля мыла полы, когда услышала, как от койки к койке поползло зловещее слово «селекция».
В барак вошел Вайгерер с листом в руках, сопровождаемый сестрой, пожилой немкой в белоснежной наколке, и двумя дюжими санитарками из уголовниц.
Он остановился возле заключенной с поломанным пальцем руки, приказал снять грязный бинт, взглянув мельком, кратко сказал сестре:
— На выписку.
Посмотрев истощенную женщину с сильно отечными ногами, буркнул:
— Беткарту.
О больной, лежавшей в жару, спросил сестру:
— Давно?
— Около месяца.
— Что?
— Крупозное воспаление легких.
— На укол.
Санитарки поволокли женщину в «процедурный кабинет». Вскоре оттуда раздался нечеловеческий крик, и Оля увидела, как больную отнесли во двор, к штабелю с труппами. А позже, теперь она знала, Вайгерер запишет в карточку: «Сердечная слабость».
…Все дни, когда Вайгерер делал Толику какие-то уколы и надрезы, Оля была в тревоге. Сначала, правда, мелькнула мысль: «Лучше бы он умер», но она тут же обвинила себя в подлости и жестокости. Ведь маленький был ее частицей и мукой. Наконец доктор разрешил Скворцовой возвратиться с ребенком в барак. Хотя в ревире Оле было легче работать, чем в других местах, она была рада вырваться отсюда.
— Ну что, не успел загубить твоего, отпустил? — спросила пробравшаяся в детский блок Галя, мрачно глядя на Скворцову остановившимися, пасмурными глазами.
— Отпустил, — тихо ответила Оля.
— А я все вижу во сне свою Нюшу, — с болью призналась Галя, — шейка у нее молоком пахнет.
Чей-то негромкий, печальный голос запел в бараке:
Прощай, родной, забудь о русых косах, Они мертвы, им больше не расти. Забудь калину, на калине росы, Забудь про все, но только отомсти. Пусть не убьют меня, а искалечат, Пусть доживу до радостного дня, Но и тогда не выходи навстречу, Ты не узнаешь все равно меня.Невольные слезы потекли по щекам Оли. Но в это время появилась оживленная Ядвига, обняла Олю, сунула ей, для Толика, морковку, рваную рубашку на пеленки и объявила:
— Хорошая новость! — глаза ее возбужденно блестели. — Будешь со мной в прачечной арбайтен… Завтра… И мальца бери…
Оля приободрилась. Все же работать под крышей легче, чем на ветру, и мальчишка рядом. Можно будет искупать его, да и себя в чистоте содержать.
…Длинный прачечный блок стоял на отшибе лагерного двора. В одной половине барака рядами выстроились широкие котлы, а возле них горами навалено грязное белье, гнойные бинты, одежда заключенных, убитых, умерших и отдельно — эсэсовцев.