Недотёпы
Шрифт:
Словно заворожённый, Сильвестр уже поднимался с лавки, как вдруг, откуда ни возьмись налетела Нюра Красногорская, ткнула его ладошками в грудь, свалила на пол и, обернувшись к атаману, и насупясь потешно, выкрикнула:
— Ты его не обижай! Мы с ним поженимся!
Атаман остановился, похлопал глазами, соображая, откуда прилетела эта трясогузка.
— Так и женитесь! — появление Нюры произвело некоторый переворот в его уме, и он вдруг начисто забыл свою кровожадную задумку. — Я вам мешаю разве? Жениться — дело милое. Тут женишься, там женишься… В Ростове женишься, потом в Москве… В Сибирь поедешь — там тоже женишься…
— Бегу, бегу! — донеслось со двора.
Сильвестр медленно поднялся с пола, поправил кушак…
— Вот я и говорю, — заявил послушник, — Коли ни на Руси, ни у хохлов, ни у греков Церкви не осталось, значит идём мы с тобой в Эфиопию.
— Идём, идём, — согласился Сильвестр, — Если прежде кишки где-нибудь не выроним на снег, так непременно пойдём с тобою к белым эфиопам.
На том разговор и кончился в тот вечер, но зима длилась и длилась, и вечера тянулись, незаметно сливаясь один с другим, и каждый вечер Сильвестр с Агафоном придвигали скамью к печке и начинали заливать беседой свою беду.
— Нету Руси! — всхлипывал Сильвестр. — Я это точно знаю. Я позапрошлое лето думал: ну вот, ещё год — и либо пан, либо пропал, либо спасёмся все вместе, либо все ухнем в тартары. Год прошёл и ни холодно, ни горячо! Ничего не меняется! Ни жизни, ни смерти, ни выздороветь, ни упокоиться! Ну, ладно, думаю: пусть ещё год пройдёт, тогда посмотрим. Проходит год — всё то же самое! Поляки, шведы, казаки, кровь льётся, власти нет… И просвета не видать!..
— Брате, брате! Ну что ты убиваешься? Ты подумай: на суде Божием разве тебя будут спрашивать про Россию — жива она, аль нет? Про то не думай! Думай о своём спасении! Будет Россия, не будет, — а тебе душу спасти надо. Вот придём в Эфиопское царство, — давай тогда вместе в монастырь поступим.
— Да иди ты… к своим эфиопам, — бессильно и жалко свирепел Сильвестр, — Я лично в Цареград иду. Греки! Вот народ могучий! Не русачки наши… Они покажут ещё! А тут… Я так загадал: если к декабрю ничего не переменится к лучшему, значит всё, каюк. Значит уже надеяться не на что. Так я решил — ещё в Москве-то. А сам думаю: ну, уж к декабрю-то точно развиднеется… Были у меня намётки некие… Высчитал я по Псалтири, да по книге Апокалипсис, что к декабрю должно развиднеться. Высчитал я это ещё в июле. Вот, сижу и жду декабря. Пальцы загибаю: три недели осталось, две… Сам хожу и в кулак посмеиваюсь: сейчас, мол, погодите ужо! скоро, пане, полетят от вас пёрышки… Накануне спать лёг счастливый! — как дитё. А проснулся, смотрю… Эх!
— Что «эх»?
— Что?! Ничего! Сам не видишь?!
— То есть, не переменилось ничего?
— Нет, брате, всё переменилось! Аль не видишь? Живём — как сыры в масле! В Кремле — царь, поляки в петлях болтаются дёргаются, послушники монастырские к белым эфиопам не бегут, а я в приказе нашем за главного!
— Что ж, выходит — размечтался, да ни с чем и остался?
— Выходит.
— А ты не мечтай! Где мечтание, там близко бес — так старцы учат.
— Да какие там мечты… Я когда понял, что подвели меня расчёты, — так и решил: пойду в Константин-град. Чего мне на Москве-то дальше топтаться? Пойду, где жизнь есть, где и помереть не жалко будет, если, к примеру, греки на султана поднимутся. А если подохну в дороге, так оно и неплохо выйдет — хлопот меньше.
— Подохнуть
— Не надо мне показывать! Сказывать — сказывай, а показывать нечего! Да на мне ещё! Возьми чурбан в углу, да на нём и показывай! А лучше бы пил, да спать ложился! Эка, вылез! Соскучились тут без него!
— Хлопчики… вы не серчайте! — пригорюнился атаман, — Что ж вы думаете, я не знаю, что не шибко меня тут любят! Только и знаете: пей, да на печку… И долго ль мне тут клопов давить? Скорей бы весна, да на Дон! И девчонку с собой заберу. Девчонка хороша! Она со мной с радостью пойдёт. А не то, так я через неделю тут всех вас порешу с горя. Вы обиды на меня не держите, но хочется мне другой раз и сабелькой помахать, и на коне погулять… Без радости живём!
— И он, вишь, горюет, — усмехнулся Агафон, — и он весны ждёт. Ну, дождёмся же когда-то! Вот уж февраль месяц кончается. И осталось-то всего ничего… Как тут старушка без нас будет? Куда Нюрочку денет?
— Пахом их не оставит, — решил Сильвестр. — И чего ты о них плачешься — мы всю Россию оставляем, а ты о селе Собачьем загрустил. Пропади они, эти сёла, пропадом. Всё равно пропадать им. Судьба у них такая, вышло их время. Век бы этой землишки скособоченной не видать: давал Господь Руси царскую корону, а корона эта и на голове у неё не держится — мелковата башка оказалась!
— Ну ты, сударь, не ругайся! — нахмурился послушник. — Сам-то не русский ли?
— А тебе-то что? Ну, русский. У тебя ж родина одна — Небесная, что тебе с того, что я Русь ругаю? Она моя, Русь! Она мне вроде дочки — хочу ругаю, хочу пряничком подарю.
— Русская земля нам мать, а не дочка!
— Это как сказать, брате, как сказать! Кому, может, и мать, а мне — дочь. Или младшая сестра. Я за ней ходить должен. Сопли подтирать. Охальников всяких от неё отгонять. Подарки дарить. Радоваться должен, глядя, как она растёт и хорошеет. А она, вишь, захворала. Ну, так значит, лечить надо! И я ведь её лечил. Уж лечил, брате послушниче, лечил как мог! Лекарей к ней приглашал: Гришку, вот, Отрепьева, к примеру… Ну, ошибся чуток… не тот лекарь попался. У тебя, послушниче, сёстры меньшие в семье помирали?
— У меня только братья… ну, помирали…
— Братья — это не то. У меня три сестры померли в разное время. Вот, доложу тебе, не сладко было! Три дня потом трясёшься, как припадочный. И жалко-то! Сердце рвётся, рвётся… Да не разорвётся никак. Думаешь только: и на что такое прочное сердце мне досталось, — орехи им колоть, что ли?.. Не мог смотреть, как они мрут, — убегал из дома. И сейчас бегу — из Русской земли. Дай только Бог ноги! И пойдём-ка спать: гляди, атаман уж и без зелья уснул.