Неизданный дневник Марии Башкирцевой и переписка с Ги де-Мопассаном
Шрифт:
Меня разуверяют, я стараюсь им верить, но это невозможно… Осталось всего восемь дней, а в портрете еще так много надо делать! Я ничего не вижу, ничего не понимаю, — вот уже три месяца, как я не знаю, что делаю.
Ну, что же… восемь дней… Два дня для того, чтобы написать голову, два — для одной руки, один — для другой, один — для платья и день для кисти руки. Не следовало бы отчаиваться, а все-таки… Господи, сжалься надо мною!
Пятница, 7 марта 1884 г.
Так как я все равно не успею уже сделать портрет к сроку, то я должна знать, не нуждается ли моя картина в каких-нибудь серьезных поправках. Я послала за архитектором, который явился в восемь
Я сделала набросок пером. Он изображает архитектора с веревкой вокруг туловища. Он рвется к столбу с надписью: «улица Ампер»; у края веревки ничком лежит его брат, ухватившись обеими руками за столб с надписью: «улица Лежандр». Я послала ему этот набросок…
Осталось только семь дней, а я снова начинаю надеяться, что портрет будет окончен, хотя ничего, кроме одной руки и фона, не сделано. Это безумие!
Понедельник, 10 марта 1884 г.
Я начала писать портрет Клэр, — выходит довольно недурно. Клэр в шляпе позирует на открытом воздухе. У нее есть выдержка, она отлично позирует.
Наконец-то…
Я в отчаянии, что у меня нет своего портрета в белом платье с обнаженными руками и шеей. И при этом поразительно хорошая постановка. Прекрасное снежно-белое домашнее платье… Я его еще сделаю.
Чрезмерное воображение перенесло меня сегодня перед обедом в Палестину, где я рассчитываю написать своих «Святых жен». Я приготовлю необходимые этюды, закончу картину для выставки и в октябре уеду туда [12] .
Воскресенье, 6 марта 1884 г.
12
В октябре она умерла.
У нас было много гостей: Канробер и Марешаль, госпожа Гошон с матерью, Каррье-Беллер, Дюпюи, Поль Дешанель, доктор Геней и другие.
Но я была слишком возбуждена, чтобы разбираться, кто, собственно, приходил и о чем говорили: до 4 часов один визит беспрерывно сменялся другим. Мои картины снесли вниз. Жена маршала, Вилевьейль, Клэр, доктор и я сели в изящные кареты, куда нас проводили все гости, и, между прочим, корректный Поль Дешанель.
Ворота отеля, где выставлены были картины, оказались широко раскрытыми. В это время из приюта высыпала огромная толпа мальчишек. Они столпились и стали глазеть на приглашенных гостей, стоявших в передней.
Была чудная, ясная погода. Какая масса кропателей! Какая масса картин! Господи, зачем их столько!
Каждый из нас держал под мышкой какой-нибудь маленький портрет в рамке, чтобы беспрепятственно войти в Салон.
Когда эти разбойники-мальчишки увидели седого господина с орденом в петлице и четырех дам с картинами под мышкой, — поднялся отчаянный крик, напоминающий выкрикивания старьевщиков. Раздалось шиканье, свистки. Мы остановились на верхних ступеньках лестницы, несколько ошеломленные этим приемом. Когда же мы проскользнули в залы, опять раздались свистки и еще более пронзительные крики: это встречали других гостей. Все это было бы очень забавно, если бы нам не пришлось ждать прибытия наших картин вплоть до 6 часов.
Вторник, 25 марта 1884 г.
У меня уже готов набросок картины.
Я получила письмо от архитектора, он просит позволения прийти к нам сегодня вечером. «Я
В виду этих дружеских слов и в виду серьезной болезни его брата, мама и даже Розали строго наказали мне не позволять себе в разговоре с ним никакой шутки: это было бы жестоко и грубо.
Он принес с собою письмо, которое брат его написал своему другу Шарлю Бод (граверу). По моей просьбе он дал мне его прочитать. Восемь страниц, исписанных мелким размашистым почерком, с помарками, — как и у моего знаменитого корреспондента [13] . Письмо написано в тоне очаровательной непринужденности. Тут есть и мнения его «maman» об арабах, и описания прогулок, и отчет о впечатлениях, полученных от этой оригинальной страны, — и от всего этого веет искренностью и сердечной добротой. Так и чувствуется, что автор письма незаурядный человек. Оно дало мне возможность заглянуть в душу человека, которого я почти не знаю. По своему обыкновению, я начала подшучивать, цитировать оттуда целые фразы, представляя их в смешном виде, а в конце концов заявила, что «этот человек совсем не болен»!
13
Здесь разумеется Ги-де-Мопассан. (Примеч. редактора.)
Судите сами о произведенном впечатлении… Со всех сторон посыпались восклицания. Архитектор заявил, что это невыносимо, что это значит смеяться над Богом в присутствии священника. Когда я увидела, что он уходит под дурным впечатлением, я стала его же обвинять в том, что он меня не понял, и в конце концов даже заставила его просить у меня прощения.
Эмиль Бастиен Лепаж передал мне, что более двадцати человек говорили ему о моем пейзаже на выставке «Союза художниц». Дюэз тоже говорил ему о нем, и он решил, что я, несомненно, имею успех, — успех настоящий.
Я в восторге! Как я хорошо сделала, что послала этот пейзаж в Салон!
Суббота, 29 марта.
Сегодня мы идем в итальянскую оперу. Дают «Лючию де-Ламермур», поет Гайяре. Эта божественная музыка никогда не устареет, потому что в ней нет и тени моды. В ней нет ничего тенденциозного, ничего надуманного, — в ней чувствуется только любовь, ненависть и страдание. А ведь только эти чувства и вечны! Вы скажете, что это мелодрама? Мне все равно-лишь бы меня заставляли переживать драму, лишь бы я была искренно тронута. А я была глубоко тронута, когда Эдмонд появился на верхних ступенях лестницы. А как захватывает вас момент, когда он разрывает контракт и разражается проклятиями. Многие говорят, что Гайяре поет в нос и кричит. Кретины! У этого человека дивный голос. Слушая его, забываешь о недостатках школы, методы. Он поет так, как поет иной уличный певец, в котором живет душа истинного артиста. В его пении отражается тонкая, выразительная игра. Вспомните прелестный септет, когда он поет: «si, ingrato, t’amo, t’amo ancor!» Его голос слышишь, несмотря на крики других. Самый лучший актер не в состоянии был бы словами выразить то, что способен выразить Гайяре в звуках своего голоса. И это потому, что у него все выходит просто, естественно, человечно и доступно всем народам, всем классам. Так глубоко искренне выражать свои чувства может только неподдельная человеческая природа, где нет места усвоенной привычке или искусственному воспитанию. Шекспир это понял. Он потому именно и велик, что он ни англичанин, ни аристократ, ни плебей. Он стоит вне всякой эпохи, он так же неизменен и вечен, как неизменны и вечны страдание, ненависть и любовь.