Неизвестный Кафка
Шрифт:
8.16. Пустые поля, пустые пространства, сквозь туман — бледная зелень луны.
8.17. Он покидает дом, он оказывается на улице, лошадь готова, слуга держит стремя, он скачет в гулкой пустоте.
ФРАГМЕНТЫ. НАБРОСКИ. ПИСЬМА
Фрагменты из тетрадей и с разрозненных листков
1. В школе меня считали глупым, но не самым глупым. И если некоторые учителя тем не менее уверяли моих родителей в последнем, то делали это в ослеплении, свойственном многим людям, ощущающим себя повелителями мира, поскольку они способны выносить такие предельно суровые приговоры.
Но глупость моя была общепризнанна, и для этого действительно имелись веские основания, на которые легко можно было указать, если бы, скажем, нужно было проинформировать обо мне какого-нибудь постороннего, получившего не совсем обычное первое впечатление от меня и не пожелавшего скрыть это от других.
Тогда это часто заставляло меня злиться и плакать. Только в такие мгновения я испытывал неуверенность перед трудностями настоящего и страх перед трудностями будущего; правда, и неуверенность, и страх были теоретическими, ибо когда доходило до дела, у меня тут же появлялись и уверенность, и бесстрашие, то есть все было почти как у актера, с разбегу выскакивающего из-за кулис и, далеко не дойдя до середины сцены, на мгновение останавливающегося,
Я погружался в обычное для меня состояние, я мог выбирать: подождать, чтобы потом слушать их, или уйти и лечь спать, к чему я всегда был расположен, ибо часто в силу своей робости чувствовал сонливость. Это было похоже на большой перерыв между танцами, в который лишь немногие решаются уйти, а большинство стоят или сидят там и сям, пока музыканты, о которых никто не думает, где-то подкрепляются, перед тем как продолжить играть. Но не было того спокойствия, при котором каждый должен был заметить этот перерыв: в зале одновременно шло много балов. Мог ли я уйти, когда кто-то благодаря мне, благодаря какому-то воспоминанию, благодаря многому другому и, в сущности, благодаря всему тому, что связано со мной, был — пусть даже немного — взволнован и теперь только переживал все это волнение с самого начала, тронутый, быть может, каким-то рассказом или какой-то патриотической идеей? Его глаза и даже все его тело вместе с надетым на него платьем темнели, и слова пресекались… [отсутствуют приблизительно две страницы].
И сквозь это все я еще чувствовал страх, — страх перед человеком, которому я, не испытывая решительно никаких чувств, протянул руку, имени которого я, возможно, не узнал бы, если бы кто-то из друзей не окликнул его, и напротив которого я в конце концов сидел часами, будучи совершенно спокойным и лишь немного утомленным — как это обычно бывает с юношами — взглядами взрослого, которые, собственно говоря, редко были обращены только ко мне.
Положим, несколько раз я встречался с ним глазами и, не будучи ничем занят, так как никто меня не замечал, пытался подольше задержать взгляд его добрых голубых глаз, невзирая даже на то… что тем самым буквально исключал себя из общества. И если это не удавалось, то это точно так же ничего не доказывало, как и сам факт такой попытки. Хорошо, это мне не удавалось, эту неспособность я проявил сразу, с самого начала, и позднее тоже ни на миг не мог ее скрыть, но ведь и ноги неловкого конькобежца тоже вечно разъезжаются в разные стороны и не стоят на льду. Если бы был кто-нибудь в иных отношениях умелый… [пропуск] и кто-нибудь мудрый, кто не стоял бы ни впереди, ни позади, ни возле этой сотни — так, чтобы его сразу и легко можно было заметить, а находился среди других — так, чтобы его можно было увидеть только с очень высокого места, да и тогда — увидеть только как он исчезает.
Так отозвался обо мне мой отец, который был весьма почитаем в моем отечестве и достиг больших успехов, особенно в области политики. Я случайно услышал это высказывание, когда, не закрыв дверь, читал в своей комнате какую-то книгу про индейцев — мне было, наверное, лет семнадцать. Я обратил внимание на эти слова и запомнил их, но они не произвели на меня ни малейшего впечатления. Вообще, на молодых людей какие-то общие суждения о них в большинстве случаев не оказывают никакого влияния. Ибо они либо еще целиком погружены в себя, либо постоянно отбрасываются в себя, и их существо звучит в них громко и сильно, как полковая музыка. Общее же суждение исходит из неизвестных им предпосылок, делается с неизвестными намерениями и из-за этого ни с какой стороны не доступно; оно появляется, как гуляющий на необитаемом острове, где нет ни лодок, ни мостов; музыка слышится, но не будет услышана. Этим, однако, я не хочу опрокинуть логику молодых людей…
2. Всякий человек своеобразен и, в силу этого своеобразия, призван воздействовать на других, но он должен находить вкус в собственном своеобразии. Насколько я могу судить, как школа, так и семья прилагают усилия к стиранию всякого своеобразия. Этим облегчают работу воспитания, но этим облегчают и жизнь ребенка; правда, вначале он должен сполна прочувствовать ту боль, которую вызывает принуждение. К примеру, мальчика, погрузившегося вечером в чтение какой-нибудь волнующей истории, никогда никакими только его случаем ограниченными доказательствами нельзя убедить в том, что следует прервать чтение и идти спать. Когда мне в аналогичных случаях, бывало, говорили, что уже поздно, что я испорчу себе глаза, что утром буду сонный и будет тяжело вставать и что эта скверная, глупая история того не стоит, я хоть и не мог явно возражать против этого, но, вообще говоря, только потому, что все это даже не приближалось к границе того, над чем стоило размышлять. Ибо все было бесконечным — или настолько уходило в неопределенность, что это можно было приравнять к бесконечному: время было бесконечно, поэтому не могло быть поздно, мое зрение было бесконечно, поэтому я не мог его испортить, даже ночь была бесконечна, и поэтому не было нужды беспокоиться о том, что завтра рано вставать, книги же различались не тем, умные они или глупые, но тем, захватывают они меня или нет — а эта меня захватила. Все это я не мог так выразить, но это приводило к тому, что я все-таки надоедал своими просьбами разрешить мне почитать еще или решал читать дальше без разрешения. В этом было мое своеобразие. Его подавляли тем, что закручивали газ, оставляя меня без света, а в объяснение говорили: все идут спать, значит, и ты должен идти спать. Я это видел и вынужден был этому верить, хотя мне это было непонятно. Никто не хочет провести так много реформ, как дети. Но, отвлекаясь от этого в известном смысле оправданного подавления, все-таки здесь, как и почти везде, остается некий заусенец, который не только устранить, но даже хотя бы притупить никакие ссылки на всеобщее не могут. Ведь я, к примеру, верил, что никому на свете не хотелось читать в тот вечер так, как мне. И никакие ссылки на всеобщее не могли в то время этого опровергнуть, тем более что я видел: в мое непреодолимое желание читать не верят. Лишь постепенно и много позже — может быть, уже тогда, когда это желание ослабело — у меня возникла своего рода вера в то, что многие точно так же хотят читать, однако сдерживают
3. Подчеркивание своеобразия — отчаяние.
4. Мне так и не довелось узнать правило.
5. Допустим, что зло, которое охватывает тебя полукругом, как бровь — глаз, бездействует от истощения. И в то время, когда ты спишь, оно бодрствует над тобой, не имея возможности продвинуться вперед даже в самом малом.
6. Осуждающая мысль, пробившись сквозь боль падения, увеличивает боль, нисколько не помогая подняться на ноги. Как если бы в полностью выгоревшем доме впервые поднимались принципиальные вопросы архитектоники.
7. Умереть я бы смог, переносить страдания боли — нет; пытаясь уйти от них, я определенно бы их увеличил; я мог бы смириться со смертью — но не с болью, мне не хватило бы душевного движения, — так, как если бы все уже было упаковано и уже натянутые поводья натягивались снова и снова — и никак не удавалось отъехать. Самое худшее — бессмертные боли.
8. Стремление к нивелировке; я сказал бы: «Это не так уж плохо, так бывает со всеми» — и от этого стало бы еще хуже.
Необходимость ошибок моего воспитания; я не мог бы ничего изменить.
9. Нивелировка правильна, но, может быть, столь далеко идущая объективация снимает всякую возможность жить.
10. Тех, кто ждет, много. Необозримая толпа, теряющаяся в темноте. Чего они хотят? Они явно выдвигают какие-то определенные требования. Я выслушаю эти требования и затем отвечу. Но на балкон я не выйду, да я бы и не смог, даже если бы захотел. Зимой дверь на балкон заперта, а ключа под рукой нет. Но и к окну я тоже не подойду. Я не хочу никого видеть, я не хочу, чтобы какое-то зрелище меня смущало, мое место — у письменного стола, моя поза — обхватив голову руками.
11. До сих пор я не обращал внимания на одну дверь в моей квартире. Она — в спальне, в той стене, к которой примыкает соседний дом. Я никогда об этой двери не думал, я даже и вообще о ней не знал. И тем не менее она очень хорошо заметна; низ ее, правда, закрыт кроватями, но она высоко поднимается над ними, это почти уже и не дверь, это почти что ворота. Вчера ее открыли. Я как раз был в это время в столовой, которая отделена от спальни еще одной комнатой. Я сильно припозднился с обедом, дома никого уже не было, только служанка работала на кухне. И тут в спальне раздается шум. Я сразу бегу туда и вижу, как эта дверь медленно открывается и при этом какая-то чудовищная сила отодвигает кровати. Я кричу: «Кто там? Что надо? Осторожней! Берегитесь!» — и ожидаю увидеть вторжение отряда свирепых мужчин, но это всего лишь худощавый молодой человек, который, едва только щель оказывается для него достаточной, протискивается в комнату и радостно меня приветствует.