Некрономикон
Шрифт:
А в тронутых тленом Пнакотских рукописях говорится, что Сансу не нашел ничего, кроме бессловесного льда и гранита, поднявшись на Хатег-Кла, когда мир был молод. Однако мужчины Ултара, Нира и Хатега, сокрушившие свои страхи и в поисках Мудрого Барзая взобравшиеся днем на ту наваждаемую призраками кручу, обнаружили удивительный и великанский символ в пятьдесят локтей шириной, словно выбитый в голом камне резцом какого-то исполина. И символ был подобием того, который ученые книжники разобрали из той пугающей части Пнакотских рукописей, недоступной прочтению из-за своей древности. Вот что они обнаружили.
Мудрого Барзая они не нашли и так и не смогли убедить святого кумирослужителя Атала помолиться за упокой его души. Более того, по сей день жители Ултара, Нира и Хатега
Празднество
Наступила пора зимнего солнцеворота, который люди зовут Рождеством, хотя знают в тайная тайных души, что он старше, чем Вифлеем и Вавилон, старше, чем Мемфис и человечество. Наступила пора зимнего солнцеворота, и я пришел наконец в древний город у моря, где жили мои родичи, которые справляли празднество в те стародавние времена, когда праздновать его было заказано, и где они и детям своим заповедали справлять празднество раз в сто лет, чтобы не забывалась память об изначальных тайнах. Мои родичи — древний род, и древним мой род был уже тогда, когда три сотни лет назад эта земля заселялась. И были они чужаки, потому что темнокожими беглецами пришли они с полуденной стороны с ее садами дурманно пахнущих орхидей и говорили на другом языке, прежде чем выучились наречию голубоглазых рыбаков. И теперь их, рассеянных по свету, связывали лишь обряды таинств, не внятных никому из живущих. Я был единственным, кто в эту ночь возвращался в древний рыбацкий город, как повелевало предание, ибо только одинокие и бедные наделены даром памяти.
Потом за вершиной холма я увидел Кингспорт, простирающийся в студеных сумерках; заснеженный Кингспорт с его старинными флюгерами и шпилями, гребнями крыш и дымовыми вытяжками печных труб, причалами и мостками, ивами и погостами; беспредельными лабиринтами крутых, узких, кривых улиц и головокружительной, увенчанной церковью крутизной в центре, которую не посмело тронуть и время; бесконечной путаницей домов в колониальном стиле, нагроможденных и раскиданных так и сяк, то выше, то ниже, словно в беспорядке разбросанные детские кубики; с его выбеленными зимой двускатными кровлями и фронтонами, над которыми реяла седая древность; с его окнами веером и мелкими оконницами, загоравшимися одно за другим в холодной полумгле, чтобы присоединиться к Ориону и вековечным звездам. И об утлые причалы билось море; берегущее свои тайны, испоконное море, из которого в стародавние времена вышел род людской.
У дороги на перевале поднималась еще более высокая круча, голая и открытая всем ветрам, и я увидел, что это могильник, где черные надгробия отвратительно торчали из снега, словно сгнившие ногти великанского трупа. Дорога, не отмеченная отпечатком ничьей ноги, была очень одинокой, и временами мне чудилось далекое жуткое поскрипывание, словно от виселицы на ветру. В 1692 году повесили четверых моих родичей за колдовство, но где именно, я не знал.
Когда
Я смотрел карты города и знал, где найду дом и очаг моих родичей. Было сказано, что я буду узнан и привечен, ибо в народе предание живет долго. Итак, я поспешил через Бэк-стрит и Сёркн-кёрт и, перейдя по свежему снегу единственную в городе целиком вымощенную брусчаткой улицу, вышел туда, где позади городских торговых рядов начинался Грин-лэйн. Старинные карты все еще оставались в силе, и я не испытывал никаких затруднений; хотя в Аркхэме мне, должно быть, солгали, сказав, что туда подходит трамвай, поскольку я не видел проводов над головой. Рельсы бы все равно скрыло снегом. Я порадовался, что надумал идти пешком, так красиво белела деревня с холма; а теперь мне не терпелось постучаться у нашего родного порога, седьмой дом налево по Грин-лэйн, старинная островерхая крыша и выступающий над улицей второй этаж, вся постройка до 1650 года.
Когда я подошел к дому, он был освещен изнутри, и по ромбовым клеткам оконниц я понял, что он почти не изменился — такой же, как был исстари. Верхняя часть нависала над узкой, с проросшей травой улицей, едва не касаясь нависающей части дома напротив, так что я оказался почти в туннеле, и совсем не нападало снега на низкий каменный порог. Тротуара не было, но двери многих домов располагались так высоко, что к ним вели двойные пролеты лестниц с чугунными перилами. Это был странный пейзаж, и поскольку я вовсе не знал Новой Англии, то никогда не видал ничего подобного. Хотя вид мне и нравился, я бы наслаждался им больше, будь на снегу отпечатки ног, и люди на улицах, и одно или два окна, не задернутых шторами.
Когда я постучал дверным чугунным молотком, мне сделалось почти страшно. Некоторый страх, возможно, копился во мне на почве странности моего наследия, и суровости холодного вечера, и необычности тишины в этом древнем городе с удивительными обычаями. И когда на мой стук ответили, мне сделалось совсем страшно, поскольку я не слышал шагов до того, как дверь, скрипя, отворилась. Но в страхе я пребывал недолго: покойное лицо стоявшего в дверях старика в шлафроке и шлепанцах меня успокоило; показав знаками, что нем, он начертал затейливое и древнее приветствие стилом по навощенной дощечке.
Он поманил меня за собой в низкую, освещенную свечами комнату с массивными стропилами и темной, чопорной, скудной мебелью семнадцатого столетия. Прошлое представало здесь вживе, поскольку ни одна из его примет не отсутствовала. Был объемистый камин и прялка, за которой ко мне спиной сидела согбенная старуха в просторной шали и глубоком чепце и, невзирая на праздничную пору, молчаливо пряла. Дом был как будто проникнут неопределенной сыростью, и я подивился, что в камине не пылает огня. Скамья-ларь с высокой спинкой стояла против ряда задернутых шторами окон по левую сторону и, казалось, не пустовала, но наверное я не знал. Что-то не понравилось мне в том, что я увидел, и я снова ощутил былой страх. Страх этот возрастал от того, чем прежде умалялся, ибо, чем больше я вглядывался в покойное лицо старика, тем больше сама эта покойность ужасала меня. Глаза все так и смотрели в одну точку, и кожа слишком уж отзывалась воском. Наконец я уж не сомневался, что это и не лицо вовсе, а дьявольски хитроизготовленная личина. Но дряблые руки в странных перчатках писали радушные слова по навощенной дощечке, говорившие, что мне предстоит подождать, пока меня не поведут на празднество.