Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж
Шрифт:
— На карте кушаний тюрбо так и стоит: «борщ а-ля мадам Бурсак». Счастливая. Прожила жизнь — и волос не расчесывала.
— Се n'est pas si mal1.
— Ужа-асный прононс, Петр Авксентьевич. Ты куркуль. Все мы, кубанцы, куркули.
— Сейчас бы boire du champagne2.
— Неужели эти девочки когда-нибудь умрут? — мечтательно говорил Бурсак, удивленно, ласково поглядывая на Манечку и Калерию. Они то и дело подскакивали к столикам.
Через час друзья опустили деньги в кружку и вышли. Толстопят все дурачился.
—
— Ну, хватит, хватит,— унимал его Бурсак, желавший поскорее расстаться, пойти домой и почитать Цицерона.— Зачем казаку ломаться?
— Нет, постой. Подожди минуточку.
Бурсак ждал его полчаса. У воротец Екатеринодарской церкви сидели калеки, слепые, старики. Родственной улыбкой, крестным знамением, поклонами благодарили они за подаяния. У каждого на земле свой уголок надежды и утешения. Ходишь мимо них без души, бросишь копейку мужику с обрубленными руками и через несколько шагов уже переминаешь свои думы, все тебе мало от жизни, но не дай же бог принять такую же кару земную. Дема подошел к нищим и побросал им монеты в ладошки. «Храни тебя, сынок, заступница небесная,— отвечали ему.— Да пребудет счастье с тобою». На другой стороне улицы из открытых окон казенного дома торжественно вырывались звуки марша. Показался наконец Толстопят.
Он ступал широко, упрямо, и робкому надо было увиливать в сторону, иначе...
— И что? — недовольно спросил Бурсак.
— Ты ждешь, чтобы я доложил? Не будет этого. Я ей сказал: «Перед тем как ложиться спать, прикажите прислуге, чтобы проверила, хорошо ли заперта дверь и вправлена ли цепочка».
— Опять по-куркульски. Я начинаю понимать, за что тетушка так недолюбливает казаков.
— Не наших ли офицеров вынуждала твоя тетенька отстегивать шашки?
— Это на мгновение.
— Да куда денешься. Казак вырос на сале. Гонору у кацапов еще больше, а грехи те же. У Швыдкой мои казачки грешили открыто, а кое-кто из панов натихую бежал в дом свиданий на Рашпилевскую. Все хорошие, как посмотришь.
— Для того и существуют приличия, мой друг. Всё то же, но как.
Бурсака взял сзади кто-то за локоть. Еще не хватало: перед ними стояла пожилая ясноокая цыганка с целым табором девочек. Уже властно захватила она руку Толстопята и обольстила несколькими словами прозорливой лжи. Цветные юбки обступили его и не давали сдвинуться. Ему было невдомек, что пожилая цыганка подслушала их разговор. Он еще таращил глаза на ложбинки в вырезе платьев молоденьких девочек, а она уже сложила гадание и знала, как посмеется вечером за Бобровым мостом ее бородатый муж. Утром она выманила перстенек у барышни, нынче без красненькой не отойдет. Все просто в цыганской магии: она видела в глазах Толстопята желание испытать свою тайну.
— Вавилонская блудница на семи зверях сидела, знаешь? Тебя отравит дама своей любовью,— сразу же напугала она.— Слушай внимательно, тебе жить надо. Тебя отравит лаской женщина из богатого дома, двенадцать капель крови впустит в тебя,— понял, что говорю? Снимет цепочку с двери, заведет в свой дом, расстелет постель. Далеко от дома жить будешь тогда. Слышишь? Теперь я вырву твой волос.— Рука ее мелькнула у виска, и уже десяток вырванных ею волосков сжимали ее пальцы.— Через полчаса они покраснеют, это твоя кровь. Ты возьмешь их с собой и выбросишь, понял меня? Выбросишь на дорогу. Оставлять нельзя — погибнешь от болезни. Заверни их в денежную бумажку.— Толстопят потянул пальцы к волоскам.— Подожди, достань в кармане денежную бумажку и заверни.
Руки Толстопята и руки цыганки были пусты. Вокруг него улыбался и уже отходил цветной девичий табор.
— Ша-ла-вала. Сэ номэ! Бу-бу! — кричали они на своем языке уже далеко, смеялись, оглядывались и опять смеялись.
— Карманы пощупай,— сказал Бурсак,— не вытащили ли они остатки твоего счастья.
— Кошелек здесь.
— И то хорошо. Она обучала молодых.
— Но глаза-а! Ты заметил, какие глаза? Такие глаза у твоей тетушки.
— Да ты волос-то выброси — болеть будешь,— посмеивался Бурсак.— На Свинячий хутор отвези. Не пожалей рубля на извозчика, уж больше потерял.
— Не жалко. Глаза!
— Рыба с водою, здоровье со мною. Слушай! Во дворе реального училища орет осел. Обычно он орет в двенадцать дня. Жалеет тебя. Осел жалеет казака — это надо помнить. Напиши об этом случае Иоанну Кронштадтскому.
— Я б вам не советовал, панычи, гадать у них,— послышалось сбоку.
Около них на миг задержал шаг остроусый Попсуйшапка.
— Это хорошо, что на улице. Моя соседка повела на кухню молдаванку, а за нею следом и другие, по комнатам, а там одежа, три тысячи денег за зеркалом. Хотела памятник поставить мужу на кладбище. Ушли — и вот, извольте радоваться, пусто! Успели все забрать. Вот они какие. «Не зевай, Хома, на то ярмарка».
И бодро, самоуверенно пошел дальше, помахивая рукой, как в строю.
— Слышишь, что народ говорит тебе?
— А если любовь? — крикнул вдогонку Толстопят.
— Я тоже влюбчивый, но не гадаю. Вон на Новом рынке красавица Мокрина в юбке как у царицы,— чего на нее гадать? Она лучше цыганки поворожит. И винцом угостит.
— Ишь! — сказал Бурсак.— А ведь всего только и делает, что шапки шьет.
— Какой нынче день?
— Вознесение.
— Хо-о! — слышалось за домами понуканье Терешки.
— Ну, подурачился, и хватит,— сказал Толстопят.— Завтра вечером отправлять эшелон. Никто мне не нужен, Дема. Пусть их любят, прижимают, а ко мне само придет. Вот пошла. Кармен! Кармен с головы до ног. А я выберу такую, чтоб корову смогла подоить.
— Не зарекайся. Лучший роман тот, который ничем не заканчивается.
Из церкви все выходили и выходили.
— То ж был дьякон...— слышалось.— Как скажет — свечи моргают.
Мир жил своими интересами, и у каждой божьей души они были главными.
Мог ли Дема знать, что через пятьдесят шесть лет, в такой же теплый день Вознесения Господня он почти на том же месте вспомнит беспечное гадание и всего два-три, да и то, наверно, перевранных, слова своего друга, молоденького хорунжего Толстопята?