Необходимо для счастья
Шрифт:
Телеграмму принесла та же молоденькая рассыльная с фарфоровыми зубами, я расписался в получении, но она не ушла, пока я не прочитал телеграмму вслух.
— Это уж глупо, — сказала она обиженно. — По-моему тут и отвечать не надо: всяким шуткам есть предел.
— Да, шуткам есть предел — и отвечать не надо, — сказал я. — Теперь надо ехать.
— Вы думаете, это серьезно? — Бровки рассыльной испуганно подпрыгнули.
Я вдруг почувствовал боль и непонятную обиду, увидев краешки влажных зубов, таких красивых, готовых обнажиться в улыбке. Надо ехать, обязательно съездить и убедиться
— Он любил шутить и смеяться. Всю жизнь шутил и смеялся, — сказал я. — Но никогда никого не обманывал, смеялся всерьез, вправду.
— Интересно, — усмехнулась рассыльная. — Как это «смеяться всерьез»?
— А вот так: «Приезжай на мои похороны». Приедешь, а он лежит в новеньком гробу и улыбается. И не думайте, что он покончил с собой. Ему семьдесят лет, он просто умер, закончил земные дела, понимаете? Ну и до свиданья! Мне надо успеть на самолет.
Гуляев действительно лежал в сосновом крашеном гробу и улыбался в рыжую бороду — будто шарахнул в односельчан очередной своей шуткой и вот лежит, слушает, что о нем говорят.
В новом доме, высоком, светлом, пахнущем лесом и смолой, толпились мужики и бабы, у гроба стояли длинный Плакитин и маленький, как подросток, Понимаешь; в изголовье сидела Матрена Дмитриевна в черном платочке и глядела остановившимися глазами на своего старика.
Он мало изменился за эти годы, озорной Гуляев, прибавилось только седины в бороде да заметно полысел лоб, — лежал большой, рукастый, как поваленное дерево, и лицо было свежим, не тронутым смертью. Наверно, потому, что он совсем не болел и рухнул сразу, не осознав по-настоящему, что это конец.
— И в больнице-то не успокоился, — шептались в прихожей старые бабы. — В себя только придет — и насмешничает. Аньку-фельдшерицу на почту посылал два раза.
— Не этого вызывал?
— Его. В районе у нас работал. Давно уж работал-то. По-первости тогда напился здесь, песни орал, на мотоцикле ездил. Глина его и напоил.
— Неужто этого?
— Его.
— Форсистый, в плетеных туфельках, а мужиком глядит, постарел.
— Идет времечко…
Плакитина и Понимаеша у гроба сменили председатель колхоза, теперь не такой уж и молодой, и сосед Гуляева, кривоногий мрачный мужик — Куркуль, как его прозвал покойный.
Куркуль был в новом синем костюме в белую полоску, каких давно не носят, с поперечными лежалыми складками, — видно, только вынул из сундука. У гроба он стоял напряженно и глядел на покойника с затаенной мстительностью: новый дом Гуляева был выше и красивей, окна широкие, наличники украшены старинной народной резьбой — никакого сравнения с приземистой куркульской крепостью. Но возможно, я ошибаюсь и никакой мстительности он не таил. Ведь его сад цвел рядом, его бело-розовое благоухающее облако нависало над новым двором Гуляева, к тому же и самого Гуляева теперь не было, а Куркуль пребывал в добром здравии и стоял в праздничном мятом костюме у гроба своего недруга.
Я молча кивнул Плакитину и Понимаешу, и мы вышли во двор покурить. Оба они стали совсем седые, морщинистые, славные сосновские активисты, беспокойные старики. Веселый ваш «годок» Гуляев не убавил вам морщин,
Сутулый худой Плакитин, сложив длинные ноги, сел на ступеньку крыльца, выставив перед собой острые колени, Понимаешь примостился рядом.
— Как же это случилось? — спросил я.
Плакитин неожиданно всхлипнул и закрыл лицо руками, Понимаешь поперхнулся дымом.
Наверно, мой вопрос был неуместным, а может, тон укора, прозвучавший помимо воли, обидел их. Но я был озадачен: не верилось, что они искренне жалеют своего мучителя, но и подумать, что они играют роль скорбящих по обычаю, я не мог. И Плакитин и Понимаешь были фанатиками искренности, они не могли играть, не умели, и вот они плачут, словно только сейчас, после вопроса постороннего человека, осознали, что Гуляева нет и никогда теперь не будет в родной Сосновке.
К дому подошли ребята с белыми сверкающими трубами и черными дудками — оркестр местного Дома культуры, неслышно остановился грузовик с откинутыми бортами. Плакитин и Понимаешь поднялись, поглядели друг на друга, вытерли покрасневшие глаза.
— Сейчас выносить, — сказал Понимаешь и кивнул приготовившимся уже музыкантам.
Сверкающие трубы протяжно и скорбно завели «Реквием», народ из дома повалил на улицу.
Мы пошли к покойному, которого уже собирали в последнюю дорогу, выносили венки, крышку, подводили полотенца под большой, длинный гроб. Вот он уже качнулся, завис на полотенцах и поплыл среди толпы, а покойник улыбался в рыжую бороду и готовился открыть глаза. Я как-то не верил сердцем, все ждал, что они откроются, заблестят весело, бородатый Глина сядет в гробу и засмеется на всю улицу, как он умел смеяться.
Старушки завели «Святый боже…», попадая в тон «Реквиему», гроб подняли на грузовик, убранный березовыми ветками, и траурная процессия, затопив улицу, двинулась в гору, где находилось кладбище.
Рядом со мной оказался мрачный кривоногий Куркуль, глядевший с торжественной печалью на машину с гробом.
— Добрый от вас ушел сосед, — сказал я иронически.
— Добрый, — с неожиданной жалостью ответил он. — Многим я попользовался от него, научился многому. Сад теперь удобряю этим самым… Дом тоже стану перестраивать, высокий сделаю, светлый. А забор — уберу: колючей проволоки купил две бухты, она легче, и все видишь.
— От чего он умер? — спросил я.
— От глупости, — сказал Куркуль серьезно. — Он ведь никого не щадил, и себя тоже. Будто чужой себе человек. Построил дом и решил проверить, крепкий ли. А неужто так проверяют? В нем, в жернове-то, пуды не считаны, не мерены.
И рассказал, что Гуляев, полностью закончив строительство дома, решил испытать его крепость. Он услал в магазин старуху, а сам в это время, пока она ходила, скатил с горы мельничный жернов на свой дом. Тяжелый жернов, на пятерых мужиков, но ведь покойник подымал лошадь на спину и тут думал справиться. Ан сплоховал: поднять-то поднял и скатить сумел, но что-то в нем лопнуло, оборвалось, и в два дня кончился.