Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
Она наконец заметила, что в доме не хватает привычного хрустящего звука, и подняла голову к часам. Ходики стояли. Стрелки почти сливались на трех часах семнадцати минутах. Она спросила неуверенно:
– Павлик, может, их уже пустить?
Он не ожидал вопроса и не нашелся, что ответить. Он читал только о том, что часы останавливают, если в доме умирает человек. Но когда затем снова пускают часы, в книге ничего не было сказано. Может быть, их останавливают навсегда? Ведь человек умирает навсегда?
– Мы все равно никогда не забудем это время, - сказала Аночка, глядя на стрелки.
Но Павлик опять не ответил.
– Пойди узнай, который час, -
Он убежал к соседям. Без него она толкнула маятник.
Но все-таки она была не в силах решать все одна. Она пошла к отцу.
Парабукин сидел на дощечке, набитой на старый пень. Мефодий Силыч топтался возле него. Они, видимо, поспорили. У них было в обычае донимать друг друга каверзными рассуждениями, но они никогда не ссорились и, пожалуй, не могли друг без друга жить. Несколько лет назад они сошлись на одной ступени, Мефодий - опускаясь вниз, Парабукин - немного поднявшись: одного все чаще выгоняли из театра за пьянство, другой, после болезни, стал пить меньше и пробовал счастье на разных службах. С тех пор они так и застряли на своих неудачах. Впрочем, как раз последние месяцы Тихон Платонович имел службу и тем несколько отличал себя от друга.
Он подвинулся и показал дочери, чтобы она села.
Но Аночка отказалась.
– Я только спросить тебя: может, мы дадим мамину кровать Павлику? Он вырос из своей.
– Я уж тоже думал. Тебе помочь, что ли?
– Нет, мы с Павликом, - сказала она, уходя.
Он качнул ей вслед головой.
– В мамочку, в Ольгу Ивановну. Хрупка и трепет такой в ней. Хотя и от меня есть: все чтобы по ее было. Опасная кровь.
– Плохо, коли в тебя, - сказал Мефодий.
– Не дастся одно счастье кинется очертя голову за другим. Только разве гордость не пустит. Она вон как мать-то свою от попа загородила! Смерть - это, брат, великая обида человеку. Обиде панихидой не поможешь.
– Ты меня панихидой коришь? А сам не подтягивал поповой погудке?
– Это воспоминания мои, а не я. Пережиток мой запел во мне, - слукавил Мефодий.
– Себе прощаешь, а мне нет? Я для чего попа звал? Перед покойницей надо было очиститься. Перед памятью ее.
– Бога забоялся?
– Что зря калякать!
– печально сказал Парабукин.
– Мало мы воду переливали? Мечтаний моих не знаешь?
– А это тот же бог, мечта-то!
– обрадовался Мефодий и скоренько присел на край дощечки.
– Ее ведь никогда не догонишь, мечту-то, а? А догонишь она уж будет не мечта. Как с богом, пока его не видишь, он - бог. Увидал он уж чурбан, идол.
– Сам говорил - без мечтаний человеку нельзя, - обиделся Парабукин.
– Говорил. Нельзя. Но и на землю мечту низвести невозможно. Как начнешь ее претворять в вещь, в ощутимость, так, глядь, а из-под рук твоих выходит чурбан. Понял?
– Сам ты чурбан.
– Верно! Сиречь материальная, как философски говорят, материализованная мечта.
– Оставь свой сиречь! Все хорошее в человеке есть мечтание. Твои же слова. Говорил? Говорил. Значит, если мечтание - бог, то, выходит, я - бог. И все могу. Захотел устроить полезный мир и - пожалуйста, устраивай. Тоже твои слова. Говорил? Говорил. И не мучай меня. Философ! У меня дети, я перед ними виноват. У меня к ним жалость. Я не могу, чтобы не верить.
Парабукин поднялся, захватил в кулак стволик акации, качнул его, стряхивая с куста желтые коготки цветов. Мефодий снизу прищурился испытующе:
– Ежели уж ты такой бог, устрой поминовение Ольги Ивановны. Да по-русски. Материально.
Парабукина передернуло, как от холодка, он вдруг
– Ты друг? Тогда утешь. Плачет у меня все внутри.
– Ладно, дожидайся.
Мефодий Силыч ушел решительно, а Парабукин, оставшись наедине, опять сел и закрыл лицо руками.
Мефодий был его учителем жизни, возвышаясь над ним семинарскими познаниями и той отравой сомнений, которая, как купоросная кислота, разъедает и камни. Парабукин же считал мир устроенным очень практично, настолько практично, что не у всякого доставало ловкости его уколупнуть. Людям вроде него - как он думал - отказано было судьбой в том, чтобы перемудрить хитрость житейского механизма. У них была короткая пружина. Люди с длинной пружиной никогда не отставали от бега дней. А у Парабукина не хватало завода: только он соберется с силами, чтобы потягаться за свое счастье, а завод и вышел. В наступивших после революции событиях он увидел тот смысл, что житейский механизм будет упрощен, и тогда короткого завода тоже хватит, чтобы и с таким заводом брать от мира себе на потребу. Он не заботился о своем личном переустройстве, он верил, что без всяких со своей стороны перемен подойдет для переустроенного мира. Ему представлялось, что именно ради таких, как он, всеобщие изменения и предприняты. Притом он не был человеком бессовестным. Наоборот, его часто мучила совесть.
Поэтому, едва Мефодий Силыч удалился, он бросил философствовать, а трезво задумался над своим положением. Со смертью Ольги Ивановны его завод еще больше укоротился. Окажись сейчас Тихон Платонович без службы, просто нечего будет положить на зуб. То он был на руках у Ольги Ивановны, а то вдруг у него самого на руках осталось двое детей. Правда, Аночка кончила учиться и теперь должна уже подумать о семье. А как с Павликом? Будь он хотя бы лет двенадцати, можно было бы сказать, что ему пятнадцатый, а в этом возрасте, с грехом пополам, Тихон Платонович пристроил бы мальчика хотя бы при себе, в утильотделе. Там есть, к примеру, пакгауз с безхозными и конфискованными библиотеками. Подростки сидят и рвут ненужные книги. Переплеты идут в сапожное производство, чистая бумага - в канцелярии, печатная - на пакеты. Труд пустяковый, а, глядишь, мальчик пришел бы домой с рабочим пайком. Ведь на одно-то свое жалованье Тихон Платонович его, поди, не прокормит?
Скорбно стало Парабукину от здравого хода мыслей, и тоска еще томительнее взялась точить его сердце.
Он насилу дождался Мефодия. Когда же тот пришел и Парабукин увидел его устало-виноватое лицо, он не мог удержать стона: верный друг явился ни с чем.
– Дожидайся теперь меня, - сказал Парабукин, опомнившись от удара, и живо, саженками огромных тонких своих ног, зашагал к дому.
Аночка к этому времени успела побороть себя, разработалась и уже много сделала. Невесомая золотистая пыль светилась в окнах, полных солнца. Павлик сцарапывал ножом наросты клякс с чернильницы. Визгу ножа отзывалось ширканье веника из другой комнаты. Сложенная кровать стояла прислоненной к косяку. Всюду лежали разобранные постели.
– Я помогу, дочка, - сказал Парабукин.
– Хорошо. Ты вынеси одеяла и развесь. Павлик знает, где веревка. Да недалеко от окон, чтобы видно.
Отец пошел натягивать веревку, привязал ее к резному оконному наличнику и к давно заброшенному дворовому фонарному столбушку, на совесть попробовал - крепко ли держит, и начал вместе с сыном выносить развешивать одеяла. Он что-то все мешкал, задерживался в комнате, перебирал разное тряпье, стал мудрить, посылая Павлика принести с веревки одно, вынести и повесить другое.