Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
– Земли и неба, - добавил Пастухов.
– Да, это будет небом. Небом актера и зрителя. Да, и зрителя. Он будет встречать нас там, где никогда не думал встретить. У себя за работой. У себя дома. В деревне. На полях. На ярмарке. На городской площади. На войне, если идет война. За отдыхом, если воцарился мир. Словом... Словом, произнес Егор Павлович и замолк. Растопыренными пальцами он прочесал свою темную шевелюру и так оставил на затылке согнутую в ладони вескую руку. Волосы его уже густо переплела седина, и Пастухов приметил, что голова стала лиловатой.
С того момента,
– Словом, - повторил Егор Павлович завороженно и певуче, - наше искусство проникнет в самую жизнь зрителя, а зритель сольется с нашим искусством. Он будет вмешиваться в него и в конце концов его создавать.
Пастухов неслышно засмеялся.
– Побереги себя на будущее. За вход в твой театр пока никто не заплатит. Лучше скажи, что вы собираетесь играть?
– Мы начали с Шиллера. Ты увидишь, что это такое!
– "Коварство", разумеется?
– Да.
Пастухов быстро глянул на Аночку.
– И вы, конечно, Луиза?
Она вспыхнула и спросила по-детски изумленно:
– Как вы угадали?!
– Да, да, - с улыбкой покачал он головой, - это было очень, очень трудно.
Прихватив зубами кончик большого пальца, он покосился на Цветухина.
– Но еще труднее угадать, кто будет Фердинандом.
– Да, - вызывающе сказал Егор Павлович, - Фердинанда сыграю я.
– Тебе пятый десяток пошел, верно? Пора, брат, стариков играть.
– Что вы! Он такой необыкновенный Фердинанд!
– почти негодующе воскликнула Аночка и еще больше покраснела.
Но Александр Владимирович точно не заметил ее пыла и спросил разочарованно:
– Ты, само собой, будешь устранять сцену?
– Да, если это будет диктоваться обстановкой. Но это - не главная задача. Пока у нас будут и занавес и декорации.
– Знаешь, друг мой. Я могу писать на бересте, могу на камне или мелом в печном челе, но все это не будет книгой. Какую бы революцию театр ни совершал, он не уйдет от сцены.
– А Греция? А миракли?
Но Пастухов обошел и это восклицание. Он говорил все задумчивее, и нельзя было разобрать, готовится ли он сосредоточенно, чтобы высказать нечто важное для себя, или ему становится скучно. Он вдруг небрежно пробормотал:
– Идейка не свежа. Либеральные петербургские прожекты передвижных театров.
– Я хочу сделать театр передвижным не по названию.
– Хочешь сделать его бродячим?
– Если это нужно, чтобы он был народным. Как при Шекспире.
– Шекспир не играл
– Вначале всякая новая мысль кажется смутной. Но примись за работу, и произойдет кристаллизация идеи. Однажды ты вскакиваешь с постели с совершенно ясной готовой формой в голове.
– Ах, кристаллизация! Ну, тогда, конечно... Изобретатель! Раньше ты был, однако, трезвее.
– Связаннее, а не трезвее. Я теперь нашел крылья, которые искал всю жизнь.
– Я помню твои летающие бумажки. Что ж, авиатор. Если проломишь себе голову, ты в ответе только перед собой. Но пока неизвестна грузоподъемность твоей козявки, зачем ты сажаешь с собой в полет вот эти невинные души?
Пастухов качнул головой на Аночку. Напряженная, но поборовшая свое волнение, она слушала, опустив тяжелые веки, и то притрагивалась к положенной ей, как младшей, Алешиной костяной вилочке, то ровно вытягивала пальцы на скатерти.
– Нет ничего ответственнее, чем совращение в искусство, - сказал Пастухов недовольно.
– Ты увлекаешь за собой юношей и девушек. Но ведь ты знаешь, что это за дорога? Ты рисуешь ее яркой и заманчивой. Но разве тебе известно, каким будет искусство? Во что оно превратится под давлением всех твоих и всяческих фантасмагорий? Может быть, оно будет великой печалью для каждого, кого тебе удастся соблазнить? Я распространил бы закон о совращении малолетних на всех, кто совращает молодежь в искусство, кто...
– Так нельзя строить будущее!
– оборвал его Егор Павлович.
– С такими мыслями нельзя стремиться к лучшему, понимаешь ты или нет?
– Никоим образом нельзя!
– вдруг подтвердил Арсений Романович и с силой наклонился вперед, точно собираясь подняться, но тут же снова занял прежнее место и притих.
Тогда Аночка взглянула на Пастухова.
– Почему вы говорите о каком-то совращении? Я не знаю, чем будет со временем искусство. Но сейчас - это часть жизни. Я живу. Я свободно выбираю дело, которому хочу себя отдать. Если у меня найдутся силы, я буду на месте. Ошибиться можно всюду. В прошлом году моя подруга поступила на зубоврачебные курсы. Ее повели в анатомический театр смотреть, как у трупов вырывают зубы. Она упала в обморок и больше на курсы не пошла, а стала учиться пению. Если у меня будут обмороки на сцене, я уйду и попробую работать в анатомическом театре. Я хочу жить так, как хочу. Уверяю вас, меня никто не совращает.
– Очень хорошо, - неожиданно ласково сказал Александр Владимирович. К сожалению, так гладко получается только в формальной логике. Вы проходили? Искусство - часть жизни, я живу, я свободна, стало быть... и прочее. Но нигде с такой легкостью, как в искусстве, люди не делаются глубоко несчастными. Для этого надо немного: вы честолюбивы, честолюбие не удовлетворено - вот вы и несчастны. Совсем излишне падать в обмороки.
– А мое честолюбие будет удовлетворено, - убежденно и просто сказала Аночка и совсем по-ребячьи сначала вздернула голову, а потом, будто опомнившись, понурилась и скромненько пригладила свой вихор. Ее веселому движению все засмеялись, и она сама улыбнулась, уже смущенно.