Неприкаянные
Шрифт:
Только потерявший разум посадит дочь на коня. Это место — сына.
«Верно, сын есть у Есенгельды, — опять воспротивился Доспан. — Однако сидит в седле Кумар по праву: ловка и смела. Не всякий джигит поспорит с ней в скачке. А уж хороша, равной нет в степи…»
И снова прочел тайное Айдос, теперь по той краске смущения, что облила лицо Доспана:
— Красота ее — несчастье и коню, и джигиту. Вон как нахлестывает буланого, так будет хлестать и мужа… Красивая жена все равно что бородавка на лбу: не сотрешь, не срежешь, терпи, прикрывай на людях шап кой…
Мудрые слова произнес бий, да не перед кем
В досаде хлестнул с ожесточением коня Айдос и поскакал. Не вслед Кумар, не в камыши, где скрылась красавица, а к аулу, к юрте своей.
Удивленный, смотрел Доспан на всадников, поочередно переводя взгляд с камышей на аул и с аула на камыши, которые, словно морская гладь за лодкой, обозначали путь коня.
Вот ведь какой день, рассудил Доспан, три ветра гуляют нынче в степи, и все разные: один несет обиду, другой — радость, третий — удивление…
Но не удивление, не обида жили сейчас в душе пастуха, только — радость. И Доспан боялся, что покинет она его вместе с Кумар, исчезнет где-то в камышах. Он вспомнил про монету: где она? В руке ее не было. Он испугался и стал бегать вокруг холмика, отыскивая белый кружок. Искал старательно, падал на колени, раздвигал стебли трав, шарил руками у корней. Выбился из сил вконец и вдруг увидел белый кружок между пальцев своих ног: он торчал как стебелек меж зубьев бороны (босые ноги Доспана точь-в-точь деревянные бороны). Обрадовался Доспан. «Счастливый… счастливый я. Лгут называющие меня несчастным. Сами несчастные».
Можно было поблагодарить бога за удачу, но он не связывал происходящее со всевышним. Все было земным, и по- земному следовало отнестись к подарку Кумар. Доспан спрятал монету туда, где был хлеб, — в торбу, а хлеб вынул, чтобы утолить голод. Время-то подходило к полудню. Стадо легло на отдых, мог передохнуть и пастух — присесть на бугор, согнуть затомленные ноги, пожевать хлеб. Только не положено пастуху нежить себя ни в завтрак, ни в обед. Нет пастуха — нет стада, в одной руке посох, в другой загара — лепешка из джугары. Обопрется о посох, чтобы легче ногам было, примется за лепешку. Так сделал и на этот раз Доспан: оперся на посох, отправил загару в рот.
Нет, не отправил. Не успел. Такой день выдался. За что ни возьмется Доспан, все обрывается. У самого рта кто-то схватил руку пастуха. Схватил — как аркан накинул. Накинул и затянул петлю — не пошевелить.
Тут гадать, кто за спиной, не приходилось. Руки не Кумар, нежные и тонкие, — лапы верблюжьи, грубые, сильные. Аркан — и только!
— Эй, Жандулла-гурре! — сердито сказал Доспан. — Оставь свои шутки!
— А я не шучу. Бог велит делиться с сиротами всем, что предназначено для живота, — ответил тот, кого на звал пастух Жандулла-гурре, то есть Жандуллой Осленком.
— Что-то со мной никто не делится, — отбросил руку Доспан, хотя и нелегко было это сделать — верблюжья лапа тяжела.
— Ха-ха! Нам нечем с тобой делиться, мы сироты. Возле нас не останавливает своего коня старший бий Айдос.
Жандулла в самом деле был сиротой, и не простым сиротой, а вожаком целой стаи таких же, как и он, бездомных и обездоленных.
Упоминание об Айдосе задело Доспана.
Будто остановив коня рядом, бий превратил меня из пастуха в хозяина стада.
— Не превратил, но помог глазам твоим заплыть жиром. Ты не видишь голодных. Мы с утра ничего не ели, ждем, когда проклятый бий уедет отсюда.
«И этот хочет унизить меня, — обиделся Доспан. — Что за день, в котором все меняется: то обдает теплом, то холодом. Однако, подставив один раз холодному ветру лицо, надо ли подставлять и второй…»
— Отныне, — строго произнес Доспан, — забудьте, братишки, тропу к моему стаду. И аузкабаки наполняй те молоком в другом месте.
Давно бы надо было сказать такое Жандулле, да почему-то не сказывалось: то ли жалел сирот, то ли боялся. Наверное, и то и другое. Больше боялся. Они ведь как волки, голодные сироты, задушат. Теперь, сказав, Доспан не решался поднять глаза на Жандуллу. Злой, должно быть, Осленок, и злость вся на лице — сморщенный лоб, брови сведены к переносице, рот перекошен.
— Почему забыть тропу? — не сказал — прошипел Жандулла.
— Не хочу обманывать хозяев. Кто дает хлеб, тому и служить надо.
Взъярился Жандулла:
— Не утолим голод молоком пеструх, насытимся твоей кровью. Прикажу сиротам разделить тебя на две надцать частей и разбросать в двенадцати местах, да так, что и отец твой никогда не найдет.
Страшной была угроза, но не она напугала Доспана, об отце подумал он.
— И одну не найдет, слепой ведь…
— Вот. Будет вечно лить слезы по потерянному сыну…
Покачал головой Доспан:
— Чему быть, того не миновать. Делайте как хотите. Жандулла дал пинка мальчонке и погнал его к норе, где жили сироты. Сам пошел следом. Не оборачиваясь, бросил пастуху:
— Берегись, Доспан!
Три долгих месяца был вдали от аула своего Айдос Покидал белую юрту полный тревоги и надежды, возвращался же вконец потерянный. К тревоге прибавилась и обида. Думы, одна мрачней другой, одолевали бия. Ехал он будто в погребальном паланкине, мучился мукой безутешной. Лицом был сер, в глазах будто смерть стояла.
Еще когда молодой, став бием, сел Айдос на коня, отец его собрал стариков и попросил напутствия сыну. Много мудрого высказали старики. На каждый день, на каждый случай получил совет молодой бий, и на такой тоже: не делись с ближним сокровенным. Когда глава племен говорит мало, он подобен сундуку, полному тайн. Каждый хочет открыть его. Позволишь сделать такое, не останется ничего от твоего величия, опростишься, глава твоя сравняется с головами стоящих рядом, как у овец в отаре.