Непрочитанные письма
Шрифт:
— Между прочим, — снова проворчал Лехмус, — Метрусенко сегодня на рыбалку не поехал. Потому как понимает, что за день нынче. А ты, Васильич, говоришь, будто он только о себе да о себе...
— Что же мне теперь, Альберт, — раздраженно сказал Китаев, — в ножки твоему распрекрасному Метрусенко кланяться? Да еще спасибочки ему сказать, что он румынское долото похерил и всю бригаду целые сутки заставил в дерьме ковыряться?
— Ладно вам, — примирительно сказал я. — День и впрямь такой, что не стоит вспоминать про дурное.
Китаев поглядел на меня насмешливо, но ничего не сказал.
Вдали показался автобус. Дорога уже просела, и было
Первым прыгнул с подножки Сухоруков, спокойный, с гладко выбритым лицом, и нарочито медленно зашагал к вышке.
Несколько раз после того памятного декабрьского утра, когда Китаев оставил его на морозной пустынной площадке автостанции, я пытался поговорить с ним, и всегда это было тягостное изматывающее занятие, доставлявшее удовольствие, кажется, только Лехмусу, — пристроившись где-нибудь рядом, он щелкал затвором камеры, приговаривая: «Теперь сходитесь... Хладнокровно... Вот так... У тебя, Федя, право первого выстрела... Нормально... А теперь ты, дед...» Но, как бы ни были мучительны наши объяснения, прок от них был немалый: и Федор постепенно выговаривался, да и я стал понимать в жизни бригады чуть больше, чем ранее. Талантливый по природе человек, Сухоруков вдруг уверовал в то, что будет первым всегда, не прилагая к этому особых усилий, при любых обстоятельствах, а когда вышло иначе, неожиданно принялся винить в этом не себя, не самодовольную леность свою, а вздорный характер и дурные свойства натур других людей. Но он не был бы Сухоруковым, если бы не сумел — пускай и не сразу — отличить ложные причины, вымышленные от подлинных.
— Федор, — сказал Макарцев, — шарошки расходить надо — заклинило.
— Сделаем, Сергеич! — весело ответил Сухоруков.
Макарцев совершал таинственные пассы у ротора; взмахивал руками, помечал мелом положение кривого переводника, переносил отметки на трубы, считал, рассчитывал, проверял заново. Не страх ошибиться, а привычное желание сработать хорошо, грамотно, как здесь любят выражаться, жило в нем неистребимо и, казалось, уж не зависело от него. Сухоруков поглядывал на Макарцева, и вся вахта работала до того слаженно, что даже улыбаться они начинали одновременно.
— Теперь пойдем, — сказал Макарцев. — Метров шестьдесят. А там замер.
Пошли. Прошли квадрат, нарастились, снова квадрат...
— Нет, это только Сухоруков, — восхищенно сказал Макарцев четыре часа спустя. — Начали кривить в шестнадцать — и уже заканчиваем. Да такого никогда еще не бывало.
Федор ухмыльнулся. И вся вахта заулыбалась следом.
— Если и этот замер пройдет нормально, — пробормотал Макарцев, — значит, осталось десять метров. До пятилетки. Последние десять метров...
Разматывался трос, уходил вниз квадрат; на одной из граней его была сделана отметка мелом. Я следил, как она приближалась к ротору. Ниже, еще ниже. Все. Солнце коснулось озера. Было девять часов вечера. Сухоруков вновь отпустил тормоз, и меловая отметка исчезла.
Все? Квадрат продолжал опускаться, долото вгрызалось в породу, шло бурение.
Бригада Виктора Китаева начала десятую пятилетку.
— Ура? — то ли спросил, то ли сказал Лехмус.
— Ура-а-а!
Китаев шагнул к Сухорукову,
— А вообще-то здорово все это. И только здесь такое по-настоящему понимаешь... Но если, к примеру, отобью я сейчас в Куйбышев родственникам телеграмму: «Поздравьте выполнением пятилетки», — то даже мой высокоидейный тесть решит, что я спятил.
По дороге к буровой стремительно мчалась «Волга». Китаев пригляделся, удивленно сказал:
— Лёвин едет...
Ну, а после, уже в городе, мы долго не могли угомониться, ходили из дома в дом, то обрастая новыми людьми, то теряя своих спутников, побывали у Вавилина, отдали должное его коллекции значков, навестили Метрусенко, умяли гору жареных карасей да еще пирог с нельмой не пощадили, зашли к Мовтяненко, поглядели захватывающий дух фильм про хантыйскую охоту на медведя — режиссером, оператором и продюсером фильма был Толя Мовтяненко, а сценаристом, актером и каскадером Федя Метрусенко, долго провожали Лёвина и еще дольше Китаева, хотя все было рядом, потом вместе с Лехмусом и Богенчуком, которого, мы, конечно же, разыскали, хотя было это не так уж просто, приперлись на ночь глядя к Макарцеву; жене Макарцева Геле, по-моему, это не очень понравилось, а мраморную догиню Альму возмутило до крайности; Богенчук сказал ей:
— Геть! — и тут же обратился к Геле: — Все, эту псину я забираю. Она мне нравится. — Намотав на руку поводок, он заявил: — Пошли к Алику Львову.
— Да он спит, поди...
— Как это спит! У него отгул завтра, я точно знаю, Видел его час назад.
Львов действительно не спал, но вид у него был странный — озабоченный и даже, пожалуй, встревоженный.
— Что-нибудь случилось? — спросил я, пока Богенчук с Лехмусом объясняли Альме правила хорошего тона, а та тупо рычала, опустив свою похожую на посылочный ящик морду.
— Завтра часов в десять-одиннадцать лечу в Варь-Еган, — тихо сказал Львов. — Там газовый выброс, надо отвезти комиссию.
— Мы с тобой, — решительно заявил Лехмус, мгновенно утратив интерес к догине.
— Вообще-то... — растерянно произнес Львов. — Сами понимаете... И притом — комиссия...
— А какие-нибудь грузы вы везете, Алик? — спросил я.
— Конечно. Только дело не в грузах. Места хватит. Но...
— Я не о том, Алик. Просто завтра мы с доном Альберто работаем у тебя такелажниками. Или комплектовщиками. Или грузчиками.
— Или стропальщиками, — подхватил Лехмус.
Что ж, — сказал Богенчук. — Это по-сахалински. Вариант.
На берегу тихого Агана горел костерок, клокотала в ведре уха, под сенью мощных деревьев, от которых исходил одуряющий запах смолы, уютно расположились несколько балков-вагончиков с аккуратными табличками «улица Губкина», «проспект Молодежный», «переулок Брусничный», а над ними реял плакат: «Дадим стране 100 тысяч тонн варьеганской нефти!»
Оранжевый костерок, серебряная река, голубые балки, сочно-зеленые ветви кедров — после суматошного, пыльного, нетерпеливо-деловитого Самотлора все здесь дышало покоем и умиротворенностью, и, если б не багровые всполохи над вершинами деревьев, если б не странный свистящий грохот, в равные промежутки времени вздымавшийся над рекой, можно было бы предположить, что человек наконец-то обрел себя в ладу с собой и окружающим миром. Но грохот повторялся, всполохи посверкивали над головой, и мы с Лехмусом двинулись по свежей просеке туда, откуда тянуло запахом горячего горького песка.