Непрочитанные письма
Шрифт:
— Китаев недавно сюда приезжал, — вспомнил Макарцев. — Прямо на буровую. Конечно, со свитой. А я как раз с одним по душам беседовал. Китаев мне: «Ты чё такой сердитый?» И этим: «Так да так, Макарцев Виктор Сергеевич, вместе работали в Вартовске...» Потом пригляделся ко мне: «Слушай, Сергеич, а не моя ли куртка на тебе?» Точно, его куртка. Зеленая. Когда из бригады он уходил, оставил, ну, а со мной она и Нефтеюганск прошла, теперь вот в Нягани...
— Давно я Китаева не видел, — сказал Сорокин.
— Да кого ты вообще там видишь, в своей Тюмени, — проворчал Макарцев.
— Как-то Усольцева встретил, — сказал Сорокин. — Ну, еще в ту пору, когда до таких высот, до генерального директора объединения, он не поднялся, начальником УБР был в Сургуте. Мне он говорит: «Зря ты уехал. Тут такие дела можно делать!» А я: «Да нет, я бы не смог в этой вечной неразберихе...» Он: «Так ведь я теперь не рядовой инженер и не главный даже, а начальник управления буровых работ. Значит,
— Дух его царил, яко орел, и не мог парения своего измерять тою мерою, которую измеряют полет свой воробьи... — пробормотал я.
— Ты чё, Яклич? — удивленно спросил Макарцев.
— Это не я. Это Карамзин. Про Вольтера, кажется...
— Яко орел! — захохотал Сорокин. — Нет, это не про Вольтера. Это про Усольцева. Точно!
— Знаешь, Олег, — задумчиво произнес Макарцев. — С Усольцевым мы полвагона соли съели. Не меньше. Шурик — человек жесткий, верно. Однако инженер, организатор — этого у него не отнимешь. На месте он в генералах. А это не так уж мало, когда человек на своем месте. Помнишь, в те начальные, шальные дни нередко мы об этом говорили: вот если бы мы решали — решили бы не так... если бы мы делали — сделали бы иначе. Сейчас всем нам под сорок или за сорок — наше время. А мы порой так и не узнаем, что же мы можем. И отвыкнуть трудно — частенько еще это всплывает: «Вот если бы мы...»
А что, если, внезапно подумал я, попытаться вообразить их всех — ну, хотя бы Макарцева, Сорокина. Китаева — в том 1969 или 1970 году, но с опытом, умением, знаниями сегодняшнего дня? Нет, будущее для них было бы светло и неведомо, однако отчетливее осознавалась бы цена тогдашних просчетов. Стали бы они искать иных путей? сумели бы они? решились? Помнится, один старый писатель, всю жизнь ставивший на себе эксперименты, социальные и эстетические, попробовал срежиссировать и такую мизансцену — он назвал ее попыткой возвращения в былое с контрабандой настоящего. И что же? Писатель (или его герой) сразу же понял оглушительную пустоту своих мечтаний и саркастически заметил: «Когда и случается, во сне, так пропутешествовать, то на границе прошлого обесценивается весь твой нынешний ум и в обстановке класса, наскоро составленного аляповатым бутафором кошмара, опять не знаешь урока — со всей забытой тонкостью тех бывших школьных мук...». Нет, мои друзья не из числа тех, кто вяло и размягченно гадает «вот если бы»; для них и цель, и средства — данность, не имеющая вариантов. Но путь к цели — вот здесь участвуют и мужающий ум, и память сердца; союз этот нераздвоим... Даже в ту прошлую встречу — не сразу я понял это, — когда состояние Макарцев? было зыбко и переменчиво, тупая хандра уживалась в нем с жаждой переустройства — нет, не всего мира, а лишь той его части, которую он, Макарцев, нес на своих плечах и за которую ощущал всю полноту ответственности, иначе он просто не умел; хотя иных примеров достаточно было перед глазами. Еще Гоголь заметил некогда с грустной проницательностью: «Всякому теперь кажется, что он мог бы наделать много добра на месте и в должности другого, и только не может сделать его в своей должности. Это причина всех зол. Нужно подумать теперь о том всем нам, как на своем собственном месте сделать добро...»
— О многом тогда мы мечтали, — вздохнул Сорокин. — Сколько воды утекло. И не только воды. Ты бы налил, Сергеич.
— У меня Лера здесь родилась — вон уже какая теперь...
— За Леру и выпьем. И за Гелю.
— Да-а... Как раз под Новый год это было, — сказал Макарцев, погружаясь в докембрий воспоминаний. — Ну и дела... Я Гелю в больницу отвел, а меня уже разыскивают: «Давай, Макарцев, срочно на буровую!» Никак там азимут поймать не могут. Я думал — ну, несколько часов. Ну, сутки... А они... Они там знаешь что напороли? Спускают кондуктор — и с двухсот метров у них полет колонны. Им бы охолонуться, ловильные работы начать, а они спускать продолжают, думают, состыкуются, навернутся обратным ходом — и все чин чинарем. У них тогда на буровой был этот... знаешь его, Вова-Вова-Голова-Елова. Он еще потом «нотным» инженером работал, стены в розовый цвет красил...
— Теперь не только стены. Поднимай выше. Другой у него простор. В Тюмени сейчас.
— Поздравляю, Олег.
— И наше вам.
— В общем, так: если бы ствол был вертикальный — может, и сошло бы. А на кривом стволе? Колонна еще при полете зарезалась в сторону, а когда они состыковываться начали — вообще к чертям ушли... Через день мне звонят — и на все буровые разом: «Поздравляем, Сергеич! Родила!» Кто родился, спрашиваю. «Ребенок!» Мальчик или девочка? «Ребенок, Сергеич, ребенок!» И чувствую, гуляют они там вовсю. За здоровье ребенка, мамы и за мое, значит, здоровье. А я еще неделю на буровой упирался...
— Тебе ж всегда больше
— Да, понимаешь, интересный случай был! Все так запутано. Новую скважину с набором кривизны ведешь — и то как в потемках, несмотря на схемы, профили, метки. А когда потерянный угол ловишь... Цирк на конной тяге! Ну и примета к тому же: скважина на кусте первая, а раз она не туда загнула — значит, весь куст к черту, все восемь скважин...
— Это уж точно, — подтвердил Сорокин.
— Однажды дикий случай у меня был, — покосившись на Сорокина, вздохнул Макарцев. — Я только-только начал у Китаева технологом работать. Забурились, пошли с набором кривизны, триста пятьдесят метров отпахали... И тут меня на рацию вызывают. Я пометил ребро квадрата, предупредил бурильщика, чтоб тот следил за отметками на роторе, и побежал. А квадрат сдвоенный был. Когда бурильщик клинья поднял, квадрат провернулся, отмеченное ребро ушло. Возвращаюсь я, бурильщик мне ничего не говорит, а я гляжу — мама миа, закон адата-шариата-бойля-мариотта! Градусов на сто пятьдесят в сторону укатили. Это за пятнадцать или за двадцать минут! Ничего понять не могу, но пытаюсь выползти. И так кручу, и эдак, компоновку меняю... Метрам к пятистам только и выбрался — упрел, но выбрался. Китаев сначала злился. Потом молчал. Потом позеленел и меня просто возненавидел. Ну, а я ему добавил: не исключено, говорю, что еще правка будет... И уехал. А Китаев спускает кондуктор. На трехстах пятидесяти метрах тот возьми да и встань. Китаев меня — «иди сюда». Говорит вроде бы небрежно, свысока, холодно, а сам дрожит от злости: что же это такое может быть? а? чего же ты тут наизобретал, Ползунов хренов? На трехстах пятидесяти колонна встала? — спрашиваю. На трехстах пятидесяти. А что? И тут меня осенило! Значит, этот поганый квадрат крутанулся, пока я на рацию бегал. А до этого все правильно шло, точно! Спрашиваю бурильщика: поднимал, пока меня не было? Поднимал маленько. Ну, все, думаю: я ж с верного курса на тот же ложился, только вокруг ушей поворот сделал. Я к Китаеву: так и так, Васильич, хочешь, я тебе весь куст без правки проведу. Спорим? На что спорим? — недоверчиво спрашивает Китаев. На фонд мастера, говорю. Н-нет, мнется Китаев, я на казенные деньги не спорю. А вообще — в азарт он вошел, ты ж его знаешь, Яклич, — вообще давай! Ну, я и провел — всю батарею без единой правки,
— Здорово, — восхищенно сказал Сорокин. — Конечно, я-то в этих делах не очень. Но... здорово!
— Ага, — ворчливо заметил Макарцев. — Не очень. Ты как одна моя знакомая. Я тоже, говорит, учила математику в школе. Только на украинском языке. И потому, Виктор Сергеевич, все ваши тангенсы-котангенсы мне непонятны.
— Дождешься, Сергеич, — пообещал Сорокин.
— Ладно, — примирительно сказал Макарцев. — Я-то, вообще говоря, любил это дело. Нравилось мне кривильщиком работать. Не сразу это пришло, но... Я, бывало, по пятнадцати суток со скважины не вылезал. Вдвоем мы были — я да чемодан, а в чемодане угольник. молоток и зубило, все фирменное, все по спецзаказу. Переносишь с ленты на трубу отметки, а зима стоит, за сорок зашкаливает, автоматический ключ скис, конечно, ключом труба не доворачивается, зато в скважине доворачивается ротором — и все твои отметки летят к черту. Холод собачий, сначала ты ощущаешь это, а потом стоишь на подсвечнике сосулька сосулькой и уже ничего не чувствуешь, только думаешь: «Вот сейчас кину ломик на сцепки, замкнет, остановится все — тогда хоть посплю, отогреюсь...» Вахты меняются, а ты торчишь, торчишь... Но потом как-то само оно пришло — чутье, что ли, появилось. Я ее, трубу, чувствовать начал. Ей-ей! Над ротором только хвост вихляется, а я прямо кожею ощущаю, куда турбобур повернулся, как долото встало и как шарошка мается — тяжко ей сейчас, в глине... И когда пора, уже точно знаю: вот теперь — пора!
— Стихи, — усмехнулся Сорокин. — Ну, просто стихи. И ты еще надеешься, что сюда Геля приедет?! Ну, Макарцев! Да тебе ж, кроме труб твоих и колонн, ничего не нужно. Ни-че-го!
Однажды я был приглашен к Макарцеву домой — я употребляю этот несколько официальный оборот намеренно, ибо к той поре мы едва только узнали друг друга, на буровой встречались, а домами, что называется, знакомы не были, позже это случилось, — так вот: я поднимался по лестнице и еще марша за два до нужного мне этажа услыхал приглушенный дверьми и расстоянием спор, в котором сливались высокое «ти-ти-ти-ти-ти-ти-ти» и гулкое, размеренное «бу... бу... бу...». Я позвонил. Макарцев стоял на пороге, одетый в брезентовую куртку, и, подпрыгивая, натягивал сапоги. Из-за спины его выглядывала статная красавица в уютных домашних конопушечках на сердитом лице.
— Проходи, проходи, — приглашал Виктор. — Знакомься. Это Геля. Садись.
— Ну вот, — сказала Геля. — Может, хоть теперь ты останешься?
— Я скоро вернусь. Понимаешь, сегодня должен быть любопытный спуск колонны. Точнее даже, заливка колонны... Есть там, понимаешь, одна такая штука...
— До чего же ты любознательный, Макарцев, — сказала Геля. — До занудства. Сколько их уже было, этих колонн? Сто?
— Почему же сто? — удивился Макарцев. — Уже триста, не меньше.
— И все ужасно любопытные?