Непрочитанные письма
Шрифт:
Каждый день изнурительной, бурлацкой работы в одной лямке с этими людьми приносил радость полнокровного мужского бытия, а длительные ритуальные чаепития после вахты приобщали к таинствам и прямоте их непростых судеб. До сих пор дни, прошедшие на Харасавэе, я берегу в памяти, как хранят воспоминания о школьной любви, — такого больше не будет, другое — возможно, скорее всего, наверняка, а такое — нет, уже никогда.
И все же месяца через полтора после своей первой вахты я пытался «сыграть в ящик», но, к счастью, промахнулся.
По причинам драматического свойства мы вынуждены были спешно прекратить работы и законсервировать буровую до зимы. Все, в общем, уже было сделано, осталось погрузить в вездеход мелкое металлическое барахло, которое сгодится на новом месте; этим
Я доплелся до балка и тут же попал в цепкие руки кочегарши Милашки, у которой, при всех ее достоинствах, была одна непростительная слабость: очень любила она врачевать, но единственным лечебным средством, достойным внимания, считала йод. Старательно исполосовав спину йодными кабаллистическими знаками, она с неохотой удалилась, и я возблагодарил судьбу, что Милашке не пришло в голову заставить меня принять йод еще вовнутрь.
— Ты жив? — тихо спросил Гриша, входя в балок.
— Вроде бы да.
— А тебя тут друг спрашивает... Какой друг? — удивился я и в этот миг заметил, как из-за Гришиного плеча выглядывает загорелая во все времена года физиономия.
— Дон Альберто! Откуда ты взялся?
— Из Москвы, — ответил Лехмус. — Самолетом. Точнее говоря, тремя самолетами. Или даже четырьмя.
— К черту подробности! Надолго?
Ненадолго, конечно. Четыре самолета от Москвы до Харасавэя способны сжечь срок самой длинной командировки. Ну что же: столько пролетели и прошагали вместе, а теперь... Лехмусу снова карабкаться по трапу буровой или по сходням ледокола, продираться тайгой или подниматься в небо на вертолете в поисках кадра, а мне — мне лишь бы встать, напялить сапоги, нахлобучить каску и идти, идти к своей вахте... А потом? Потом?.. Как это бывает: читаешь книгу, которая поглотила тебя целиком, уже вечер, стремительно темнеет, но ты не в силах оторваться даже на мгновение, чтобы зажечь лампу, становится еще темнее, однако глаза продолжают видеть, и ты продолжаешь следить за движением мысли и чувства, — и вдруг тебя кто-то зовет, ты поднимаешь голову на долю секунды, нет, показалось, опускаешь глаза к строчкам — и уже не различаешь ничего: миг слепоты, миг исчезновения света промелькнул и на этот раз, и не было грани, не было рубежа, был только знак, только тайный сигнал, только легкое дыхание — но чье?., где проходит граница между чужой и твоей жизнью, между смыслом и вымыслом? и разве граница — это только раздел, межа или край, быть может, это начало, стык, соседство, соединенность?..
— Послушай, дед, — сказал Лехмус, — а когда ты на Самотлор собираешься?
— Не знаю.
— То есть? — удивился Лехмус. — Я что-то тебя не понимаю. Папа-Лех тебя не понимает...
— Вернусь отсюда где-нибудь к зиме — может, тогда полечу.
— А-а...
Прошел год, и еще год, и еще.
Все лето 1983-го и всю зиму 1983/84-го я летал в Тюмень, возвращаясь «назад по следу, размытому дождем», пытаясь услышать эхо давно отлетевших слов...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДОЛГИ
Предположим,
Согласитесь ли вы с этим сразу и навсегда или станете, мучаясь и надеясь, подбирать новые и все более беспомощные слова, стараясь проще или точнее передать их значение — и внезапно обнаруживая, что смысл прозвучавших слов отстает от них, как не поспевает звук за промелькнувшим в небе перехватчиком или как отставшие от перекошенных стен обои в заброшенном доме неожиданно открывают старую газетную хронику и имена давно забытых людей, — смиритесь ли вы или попробуете начать все сначала?..
— Поехали, — сказал Макарцев, утверждаясь на высоком сиденье «Урала». — Заодно и город посмотришь.
— Город? — переспросил я.
— Город, — упрямо повторил Макарцев. — Город Нягань.
Вдоль дороги неспешно тянулись грязно-голубые балки и тусклые плоские бараки, ржавые каркасы строящихся мастерских и горбатые силуэты сборных складов, застенчивые островки уцелевшей травы и унылые остовы поверженных сосен: давно привычный глазу городской пейзаж в северном исполнении, — но разве скудость воображения или фатальная невозможность иных архитектурных решений вскормили это незатейливое обыкновение? Нягань, Нягань... Сколько повидал я таких судорожно-торопливых поселений, сколько вырублено лесных делянок — между прочим, и для того, чтоб березы и ели, кедры и пихты, мучительно расставшись с живыми ветвями и влажной корой, задохнувшись в пряном чаду варочных цехов и окончательно потеряв себя под тяжелыми прессами бумагоделательных машин, превратились в страницы газет и журналов, где горячо отстаивались, незыблемо утверждались удивительные, не похожие друг на друга проекты юных северных городов! Только на страницах они и утвердились, упокоились в стопках подшивок, да еще зарастают опятами шеренги темнеющих пней где-то близ Печоры, Ижмы, Вычегды...
Нягань, Нягань...
За насыпью железной дороги вздымались трубы котельной. Дома по ту сторону стояли, как школьники на танцах, — девчонки вдоль стен, чинно и благонамеренно, только глазенками зырк-зырк, пацаны шумными, независимыми и беспомощными компаниями. Впрочем, ладные были дома, неказистые, но срубленные на совесть, «Урал» осторожно взял переезд и, чуть помешкав у высоко торчащих рельсов, грузно сполз на бетонку.
— Что ж, попробуйте начать все сначала, — неожиданно для самого себя вслух произнес я. Макарцев покосился на меня, хмыкнул:
— Ты чё?
— Да так. Вспомнил сочинение из местной газеты про твою Нягань. Знаешь, как там про это писалось?
— Ну?
— Нягань — пример кардинально нового подхода к вопросам социального характера... Объекты Нягани будут строиться по образцу лучших сооружений Нижнекамска и Тобольска... Где же они, эти объекты? Где образцы?
— А-а... — протянул Макарцев, начисто утрачивая интерес к градостроительной теме. — Будут тебе и объекты. Если дорогу сюда не забудешь... — И повернулся к шоферу: — Побыстрее, а?
Тяжелый грузовик резко прибавил, громыхнул на крутом повороте, соскользнув задним мостом с прямолинейно уложенных плит, качнулся, выровнялся, рванул...
Я прилетел в Нягань час назад, первым делом разыскал Макарцева: мы не виделись с ним четыре года.
Последний раз то было еще в Нижневартовске. Помнится, оказался я там в конце зимы, сумеречно было, день угасал, так и не разгоревшись, я спешил, мне хотелось скорее увидеть, как изменился без ценя этот город, в автобусе я сел к окну, но никак не мог добраться до стекла: разгребал волокнистую, вязкую морозную вату инея, шумно дышал, пытаясь превозмочь холод слепого окна — но то ли мне недоставало тепла, то ли действовали здесь иные, забытые или вообще неведомые законы физики, то ли, быть может, и вовсе другие законы, по которым не дано превращать в исчезающий пар спрессованное, выпавшее на стеклах в кристаллы дыхание других людей, — только снова и снова я принимался царапать, скрести коченеющими пальцами заледенелую муть окна, продираясь сквозь иней, как сквозь долгие зимние дни, прошедшие здесь без меня: круша кристаллическую решетку, сдирая волокно за волокном, снимая за слоем слой, я натыкался на чужие заплывшие следы.