Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела
Шрифт:
Кампания физического истребления врагов народа началась на Колыме, и Зуев поспешно известил уполномоченного, что он, десятник, сделал такое страшное преступление перед государством, попросил троцкиста написать ему жалобу. Именно об этом шла речь в декабре 1938 года, когда меня арестовали на прииске и привезли в Ягодное к начальнику местного НКВД товарищу Смертину.
– Юрист?
– Юрист, гражданин начальник.
– Писал жалобы?
– Писал.
– За хлеб?
– И за хлеб, и так.
– В тюрьму его.
Но все это было через год, и только сейчас я думаю, что Зуев
Помню, все это время я стремился где-нибудь поработать еще: уборка, пилка дров за юшку или корку хлеба. На такую работу после 14 часов забоя было нацелено все мое тело, вся моя личность, в мобилизации всех физических и духовных сил. Иногда это удавалось – то на пекарне, то на уборке, хотя было безмерно тяжело. И после этого, добираясь до койки, я падал в мертвый сон на один-два часа до нового рабочего дня. Но и Зуев – это все уже на «верхних» этажах человеческой воли.
Работал я плохо с самого первого дня. И тогда, и сейчас считаю физическую работу проклятием человека, а принудительный физический труд и высшим оскорблением человека.
Конечно, для троцкиста были отменены всякие зачеты рабочих дней и прочие лагерные <премии>.
Сражение вчистую – кто устоит на ногах, кто умрет – знать каждому было дано, именно дано.
Насилие над чужой волей считал и сейчас считаю тягчайшим людским преступлением. Поэтому и не был я никогда бригадиром, ибо лагерный бригадир – это убийца, тот человек, та физическая личность, с помощью которой государство убивает своих врагов.
Вот этот скопленный за 38-й год опыт был опытом органическим, вроде безусловного рефлекса. Арестант на предложение «давай» отвечает всеми мускулами – нет. Это есть и физическое, и духовное сопротивление. Государство и человек встречаются лицом к лицу на дорожке золотого забоя в наиболее яркой, открытой форме, без художников, литераторов, философов и экономистов, без историков.
Иногда всколыхнется какое-то чувство: как быстро я ослабел. Но ведь так же ослабели и мои товарищи вокруг, у меня не было с кем сравнивать. Я помню, что меня куда-то ведут, выводят, толкают, бьют прикладом, сапогом, я ползу куда-то, бреду, толкаясь в такой же толпе обмороженных, голодных оборванцев. Это зима и весна 1938 года. С весны 1938 года по всей Колыме, особенно на севере, в «Партизане», шли расстрелы.
Какая-то паническая боязнь оказать нам какую-то помощь, бросить корку хлеба.
Даже и сейчас пишут тома воспоминаний – я расстреливал и уничтожал тех, кто соприкасался с дыханием смертного ветра, уничтожавшего по приказу Сталина троцкистов, которые не были троцкистами, а были только антисталинистами, да и антисталинистами не были – Тухачевский, Крыленко. У самих-то троцкистов ведь не было никакой вины.
Если бы я был троцкистом, я был бы давно расстрелян, уничтожен, но и временное прикосновение дало мне вечное клеймо. Вот до какой степени Сталин боялся. Чего он боялся? Утраты власти – только.
Дом Васькова
Говорят, солдату нужна ложка. Заключенному в лагере и ложки не надо. И суп и лапшу можно выпить «через борт» и вытереть дно корочкой хлеба.
До
Почему не стригутся, носят «вольную» прическу? Из чувства протеста, иногда принимающего характер психоза: старый Заводник – бывший комиссар Гражданской войны – с кочергой набросился на вахтеров, помогавших лагерному парикмахеру. И отстоял бороду.
Первые побои бригадиров, конвоя в 1938 году, в январе, феврале. Разговор с Вавиловым ночью.
– Что ты будешь делать, если ударят?
– Не знаю. Стерплю, наверно. – Это – Вавилов.
А когда стали бить – Зуев, бригадир ударил первый – было ясно, что сил нет. Бьют слабых, ослабевших. Меня били бесконечное количество раз.
Полянский в конце 1938 года:
– Когда я видел, как ты ходишь, шаркаешь подошвами по земле, я думал: притворяется. А сейчас и сам понял, что нет сил поднять ногу, перешагнуть порог, бугорок.
Первая встреча с блатным. У меня из рук вырвали кисет с махоркой. Я побежал за вором, вбежал за ним в какой-то барак, и дневальный ударом полена свалил меня на пол. Я встал и вышел. Больше до больницы, до того, как стал фельдшером, целых восемь лет не заводил кисетов. Махорку высыпал прямо в карман. В этом была особая арестантская прелесть:
– Потрясем?
– Потрясем.
Трясти можно было почти бесконечно, ибо хоть три табачинки находилось обязательно. Правда, курение этих трех табачинок – дело условное, но все же.
– Дай, Вронский, табачку.
Вронский, горный инженер:
– Нет у меня.
– Ну, три табачинки.
– Три табачинки изволь.
Просить друг у друга хлеба – неприлично, недопустимо. Но попросить селедку – принято. «Подсолиться разрешите». Впрочем, с такими просьбами тоже не везде было принято обращаться.
Селедку всегда ели с кожей, с головой, с костями…
Самый совершенный подлец, какого я видел в жизни, это доктор Дактор, бывший начальник Центральной больницы УСВИТЛ на левом берегу (и ранее на 23 км); это был мстительный прощелыга, жестокий и бессовестный, желающий всего самого худшего людям. Взяточник, самоснабженец, подхалим, он выступал с бесконечными докладами о бдительности. Его выгнал, сжил Щербаков, подлец чуть поменьше.
Доктор Утробин, который часто оперировал пьяный, по результатам своих операций заслужил у больных и у врачей кличку «Утробин».
Доктор Лунин, Сергей Михайлович, правнук декабриста, с неудержимой страстью сблизиться с начальством. Освободился на Аркагале благодаря своей связи с медсестрой – членом партии «со связями». Она добилась освобождения Лунина, добилась еще в сталинское время разрешения окончить институт медицинский в Москве, получить диплом врача. Она вышла замуж за Лунина, пожертвовала (по тем временам обычный риск за связь с «неарийцами») партбилетом, а когда Лунин получил диплом, он бросил ее, этот правнук декабриста. Я знал и его и ее. Когда спросил: