Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]
Шрифт:
Мне вспомнилась курносая семнадцатилетняя девчонка Надя. Девчонка как девчонка, как многие другие. Но однажды она вдруг стала для меня не «как другие», а особенной. Стала вдруг всех красивей и всех умней. Я пытался сейчас вспомнить, за что любил Надю, и не мог. И не потому, что с тех пор уже много лет миновало. Я просто не задумывался тогда над этим «за что». И нынче зря, пожалуй, отыскивал что-то такое в Вере, чем бы она, по моему разумению, могла понравиться Федору… Я вспомнил: за столом Вера как-то подняла на Федора глаза — и словно осветилось, засияло непонятным светом все ее лицо, и я забыл в ту минуту, велик или мал у нее нос, красив или не красив рот. Конечно, одного, такого взгляда мало, чтобы полюбить человека. Это может быть разве лишь искоркой, от которой загорается костер. А может, той искоркою было «жаворонки поют», сказанное Верой так, что Федор
Надю — теперь уже Надежду — я видел два месяца назад. По случайному совпадению она именно и оказалась той женщиной, о которой мне надо было писать очерк. Надежда вышла замуж в соседнее село, у нее теперь другая фамилия. Живет хорошо, муж любит ее. Любит по-настоящему. А ведь она осталась все той же, какой я ее знавал когда-то, разве что, постарше стала. Так почему же, почему же те искорки у меня погасли, а у другого человека разгорелись ясным огнем?!
— Нет, много еще тайн на свете, — после паузы снова заговорил Федор. — Возьми Танюшку — тоже, ведь тайна… Она лепечет-лепечет что-то и не такое уж важное и интересное — да что там важное, обыкновенные пустяки, вздор, — а я слушаю и у меня сердце радуется. И я готов слушать этот вздор, всякие там «отчего» да «почему» хоть целый день с утра до вечера. А почему так — опять не объяснишь…
Все меньше звуков в ночи, все тише они. И поля молчат, и село уснуло, и все вокруг заглохло. Ночь как бы постепенно наливалась тишиной и вот уже налилась дополна, до самых краев.
— А на природу, на все, что вокруг нас, глаз кинь, — продолжал Федор, — сколько тут всяких тайн, сколько чудесного и удивительного! Вот только с годами мы перестаем замечать эти чудеса… Танюшка как-то схватила меня за руку, потащила в сад, в уголок: «Гляди-ка, какое чудо!» Я не сразу понял, о чем это она. «Да вот же», — и показывает на цветок. И не какой-то там редкостный, необыкновенный, нет — скромный цветок, мимо которых мы, взрослые, проходим, что называется, чувств никаких не изведав: подумаешь, какая-то там наперстянка, — и не такое видывали! И считаем при этом, что дети — они еще маленькие, глупые, а мы — мы умные. Нам все известно; мы знаем что вот это пестик, а это тычинка — и чему же тут, собственно, удивляться?! Вот мы с тобой закатом любовались. А скажи другому — так он тебя еще и на смех поднимет: что я, закат не видал?! А ведь сколько их ни смотри — они же все разные, и каждый раз ты, считай, видишь их в первый раз… И не в том дело, что обязательно ахнуть надо: ах, как красиво! Не глазами — сердцем надо удивляться…
Федор опять помолчал:
— Ты мне тогда, помнишь, про первое свидание сказал? Когда в тамбуре с тобой стояли. Так вот я уже не знаю, как тут выразиться, а только теперь ко мне словно бы опять детство вернулось. Опять я каждое утро словно бы на первое свидание со всем, что вокруг меня, выхожу. Все-то мне внове, и все-то мне приметно: и облачко в небе, и малая травинка на земле — словно бы зрения у меня прибавилось.
И жить от этого интересно!..
Костер наш потух совсем. Синий сумрак сомкнулся над землей и как бы отделил ее от неба. Теперь стало видно, как там, вверху, медленно делалось что-то, происходили какие-то неуловимые для глаза изменения. Слабый, едва различимый заревой свет, переместившийся под Большую Медведицу и погасший там, теперь снова возник, только восточнее, а весь остальной небосвод еще глубже потемнел, и звезды разгорались все ярче, будто росли, ширились, приближались к земле.
Все кругом лежало в полном безмолвии и неподвижности. Мы были одни в этом огромном подзвездном мире. И я подумал о том далеком пращуре, о том человеке, который первым пришел сюда, на эти тогда еще дикие, покрытые сплошным непроходимым и нехоженым лесом, берега реки, облюбовал и очистил поляну и засеял ее хлебными зернами. А в реке он ставил переметы или сплетенные вот из такого же лозняка вентери. И в том, что окружало того человека, было много удивительного и таинственного. Вот только что светило солнце, а вот уже и нет солнца, его закрыли тучи, а потом в темных тучах засверкали белые змеи и небо раскололось со страшным ужасающим грохотом, словно обвалилось на землю. Полились нескончаемые потоки воды. Но вот небо снова очистилось, и в нем, над далекой речной излучиной, встала чудесная цветная дуга. Откуда взяться в пустом небе
Мы решили не ложиться: боялись проспать самый клев — утреннюю зорьку.
Да теперь, наверное, и не долго было до нее.
Заметно посвежело. Легкий туман лег на реку, на обступивший ее ивняк.
Но вот еще ближе к востоку передвинулся далекий, исходящий из-за края земли, свет, туман слегка порозовел и вроде бы стал разрежаться. На наших глазах начало совершаться великое таинство. Из тумана, из ночи, из небытия постепенно, незаметно проступили кусты, обозначилась река, тот берег, и еще что-то неясное за ним. И все пока еще — слабо различимо, расплывчато, неопределенно, как бы готовое принять и такую и такую форму, готовое окраситься и в тот и в другой цвет. Будто мир вокруг нас сотворялся заново, в самый первый раз. Сотворялся вот сейчас, на наших глазах, и нам предстояла первая от века встреча, первое свидание с ним.
ЗЕМНОЕ СОЛНЦЕ
Где-то уже в самом конце апреля после долгой холодной непогоды вдруг — это почему-то всегда бывает вдруг — ударило яркое, горячее солнце, и все увидели, что пришла настоящая, и теперь, наверное, уже окончательная весна. Не весна света и не весна воды, а та весна-красна, когда земля дымится под молодым лучистым солнцем, а высокое небо сияет нежной голубизной, когда проснувшиеся и тронувшиеся по ветвям зеленые соки разрывают тугие почки и деревья как бы обволакиваются нежно-зеленым туманом и стоят торжественно, будто прислушиваясь к тому великому таинству, которое совершается во чреве земли.
В такие дни на городские бульвары и скверы особенно густо высыпает сопровождаемая бабушками и дедушками, мамами и папами шумливая детвора. Кого еще в коляске везут, кого за руку ведут, а кто уже и самостоятельно, вполне независимо по влажной новой земле топает. И все — и старые и малые — так оживлены, так рады теплу и солнцу, что кажется, радость эта разлита в самом воздухе, и, проходя мимо, ты невольно поддаешься общему настроению, и, хотя, по обыкновению, куда-то торопишься, куда-то спешишь, тебе хочется хоть на минутку посидеть рядом с первой травкой, рядом с весной.
Скамейка, на которую я сел, была вся на солнце, и глаза, еще не успевшие привыкнуть к обильному, слепящему свету, сами собой зажмуривались. И тогда еще явственней слышался в воздухе горьковатый запах лопающихся ночек, еще звонче раздавался как бы объемлющий тебя со всех сторон детский гомон.
Среди этого пестрого, сначала почти неразличимого, разноголосого гомона для меня постепенно выделился один особенно радостный и как бы скандирующий голос:
— Ма-ма! Ма-ма!
Прошла минута, другая, и опять:
— Ма-ма! Ма-ма!
Я чуть приоткрыл глаза и посмотрел по сторонам.
Рядом в белой коляске, важно надув губы, будто бы делал серьезное дело, спал совсем еще маленький ребенок, похоже мальчик.
Солнечные лучи, проникая сквозь занавески внутрь коляски, лежали на мягком подбородке и на толстых губах малыша, и то ли от этого ласкового прикосновения солнышка, то ли от того, что ему грезилось что-то радостное, он время от времени улыбался и гулькал во сне.
Чуть дальше по дорожке молодая краснощекая нянька прогуливала тоже краснощекую, наверное, годовалую или что-нибудь около этого девочку. В таком возрасте дети, только-только научившись ходить, обычно рвутся к полной самостоятельности и не любят, когда их ведут или даже просто поддерживают под руки. Но земляная дорожка — не привычный комнатный паркет, и девочка ступала не очень уверенно, носки ее новеньких ярко-красных ботинок то и дело затыкались за камешки, за всякие неровности дорожки. И, чтобы девочка не падала, поверх пальтишка на нее надето было нечто вроде легкой сбруйки или, точнее бы сказать, шлейки из ремешков. Нянька шла сзади, держа паводок в руке, и когда девочка запиналась, то повисала на ремешках: и полное впечатление ничем не ограниченной свободы, и полная гарантия, что нос у рвущегося к самостоятельности человека не окажется расквашенным.