Нестастная дуэль
Шрифт:
– А у меня сегодня телесное состояние чрезвычайно плохо, а духовное - удивительно хорошо, так хорошо на душе, столько записал!
– Значит, такое может быть?
– спросил я.
– Да как же, именно так и должно быть! А вы как поживаете?
– Хорошо, и телесно, и духовно.
– У вас так и должно быть. Нужно только всегда стараться, чтобы дух властвовал над телом, держал бы его… под собой».
Брат Левушка, отставной секунд-майор, уже давно немолодой, лысый, с брюшком мужчина, раз в год старался бывать в Маре; одно из своих последних путешествий
«Паломники, совершавшие набеги в Мару, помнят, конечно, этот путь прекрасно. Нужно было сесть на Московско-Курском вокзале в курский поезд и сделать восемьдесят верст до пересадочной станции, где за буфетом заседала дебелая и весьма солидная по возрасту француженка; но она представляла собой в этой глуши что-то такое цивилизованное, какой-то сколочек Европы, так что почти все паломники-мужчины, ехавшие к брату, считали своей обязанностью выпить у нее по рюмочке финшампани, причем она тоном отставной французской актрисы, как-то особенно грациозно произносила:
– Du cognac, monsieur? A l’instant, monsieur! Voil #224; le citron. Merci, monsieur!.. [11]
Я во время своих поездок к брату почти всегда делал честь ее финшампани для того только, чтобы поболтать по-французски и полюбоваться ее манерами. Из тех же побуждений пили у нее коньяк и паломники. Брат трунил надо мною, называл меня археологом и, как местный абориген, уверял меня, что сердце дебелой француженки занято и что для меня в нем места уже не найдется даже и в том случае, если бы я выпил и съел весь ее буфет. Злые языки, впрочем, говорили, что и он сам был однажды кем-то изловлен с рюмкой в руке у знакомой стойки, когда за каким-то делом приезжал на станцию.
11
Коньяку, сударь? Сейчас, сударь! Вот лимон. Спасибо, сударь!.. (фр.)
Десятиверстная дорога от станции до Мары была проселочная, ужасная, а во время ненастья - прямо-таки убийственная. Полуглинистая-получерноземная грязь толстым, тяжелым слоем облепляла колеса; а в одном месте после хороших дождей приходилось ехать добрые полверсты прямо по воде, буквально доходившей лошадям до брюха. Словом, дорога настоящая, российская. Пока, бывало, доедешь в такую распутицу до Мары - разломит спину. Случалось, что в непогоду каких-нибудь десять верст приходилось плестись два с половиною, а иногда и три часа.
Мой последний приезд, однако, был отмечен чисто по-деревенски: первым делом при въезде во двор бричку окружили с громким лаем три черных, лохматых дворовых пса; затем из стоявшего в стороне флигелька-людской вышла девчонка-прислуга, поглядела на меня, приложив ладонь ко лбу, и равнодушно ушла; потом из того же флигелька вышел работник Роман и крикнул на собак:
– Пошли вон, подлые!
Брата я застал в его кабинете за письменным столом у большого, тройной ширины окна, из которого была видна расчищенная дорожка, по бокам усаженная кукурузой и другими декоративными растениями. Вид был довольно веселенький. Одна из стен кабинета от потолка до пола была заставлена книгами на черных полках. Брат обрадовался мне и тотчас же повел показывать свои владения: дом, службы, двор, сад и огород.
Сад был запущен, и это придавало ему особенную прелесть. Он весь порос высокою, густою травой, и в нем особенно красиво и даже в своем роде величественно (по сравнению с молодняком) было старое, развесистое, с дуплистым стволом почти в два обхвата дерево, прозванное на библейский лад «дубом
Я приехал в конце весны и в начале лета, когда природа была, что называется, в полной силе и в полном расцвете. В бордюрах, окаймлявших дом со стороны сада, цвели нарциссы и розы.
– Розы я из Риги выписал, нарциссы сам садил, - показывал мне он с гордостью.
– А теперь пойдем, я тебе покажу две лиственницы. Я их тоже выписал и посадил. Ничего, принялись. Осенью я выпишу и посажу штамбовый крыжовник. Говорят, это что-то особенное.
По пути он часто наклонялся и подбирал упавшие с деревьев сухие сучья и веточки и не швырял их куда-нибудь подальше, а складывал кучечками у края дорожки. Потом я узнал, что он собирает этот хворост, связывает мочалкою в пучки и складывает в особом месте. Это он готовил на зиму растопку для печей.
В доме обстановка та же: те же часы в столовой, тот же портрет прадеда в камзоле, те же неизменные званые и незваные гости, тот же графинчик с загадочными травами на столе, то же радушие и гостеприимство, но только брат как будто уже не тот. Он похудел, слегка на вид сгорбился, и кожа как будто отвисла. Но он был по-прежнему ласков со всеми и разговорчив. За обедом он рассказал между прочим, как простой народ понимает его произведения.
Пришел к нему как-то работник Роман и попросил почитать чего-нибудь от скуки. Брат дал одно из своих старых произведений, в котором героиня-крестьянка преступает крестьянскую мораль, но вместе с тем вызывает к себе искреннюю симпатию и сожаление. Но Роман дал категорический отзыв:
– Ишь, подлая…
Все сидевшие за столом весело засмеялись. Одна только Натали чуть-чуть улыбнулась… После обеда, когда я вошел к ней в комнату, она грустно сказала:
– Ты слышал, он что-то покашливает?
Беседуя с братом однажды в его спаленке, я полюбопытствовал, зачем у него перед кроватью стоит такой огромный стол вместо маленького ночного.
– Пишу иногда по ночам, - сознался он неохотно.
Покашливал он уже чаще и сильнее.
– Ты бы попробовал больше гулять, - посоветовал я.
– Я после прогулки всегда дышу глубже.
– Нет, - сказал он с оттенком грусти, - это не помогает. Я теперь как только шесть часов, так и должен уходить из сада в комнаты.
– Как ты определяешь свою болезнь?
– спросил я.
– Какой тебе ставят диагноз?
– Catharus pulmanum, - ответил он мне по-латыни.
В этот приезд я прожил у брата несколько дней, и наговорились мы досыта. Он по-прежнему был деликатен и как-то особенно кроток. Смеялся он уже значительно реже и ко всему стал относиться как-то равнодушнее, но не жаловался ни на что, а от того, что было ему неприятно, уходил без борьбы. Но иногда вдруг взовьется - и опять прежний, молодой, язвительный. Раз вечером устроили что-то вроде рулетки, а проигравший должен был выполнять фант.