Нестор-летописец
Шрифт:
Началось стояние князей друг против друга — Берестовое против Киева. На совете Изяслава с боярами решили: младшие Ярославичи не захотят брать на щит отчий град, потому ворота закрывать нечего. Но дружину держать наготове.
Под стенами Киева что ни день объявлялись конные разъезды черниговцев и переяславцев. Свистели в два пальца, разражались поносной бранью, оскорбительно оголяли мечи. Тем, кто сидел на стенах и глядел через заборола, стерпеть было невозможно, а приказа воевать с Горы все не поступало.
В конце
По утрам в Киеве стали недосчитываться кметей — целыми десятками и сотнями вместе с десятниками и сотниками. Затем уходить стали среди бела дня. Брали оружие, садились на коней и шли в Берестовое. Когда к младшим Ярославичам утекла половина киевской дружины, всех удивил и раззадорил воевода Перенег Мстишич. Пришел на княж двор, в досаде снял с шеи воеводскую гривну и сказал во всеуслышанье:
— Зачем тебе, князь, воевода? Уже порты сопрели от сидения в хоромах. Ухожу от тебя!
И ушел. Оставил в Киеве молодую жену с двумя ребятенками и все именье. С собой забрал только коня, меч да сарацинский булатный доспех.
Видя, что дело худо, Изяслав снарядил к братьям посольство — боярина Воротислава Микулича с двумя десятками отроков для чести.
В Берестовом переговорщиков протомили немало — боярина в пустой клети, отроков во дворе. Глава посольства стерпел, не показав виду, лишь сделался серым, как Днепр поздней осенью.
Наконец гриди проводили боярина в повалушу. Тут сидели оба младших князя, бояре топорщили острые взоры. Воротислав Микулич встал посреди палаты, без приязни заглянул Ярославичам в глаза и повел речь. Князь-де Изяслав не ведает, чем провинился пред братьями и взывает не рушить братской любви, не преступать через отцово завещание и не гневить Бога…
— А не срамно братцу посылать к нам своих переговорщиков, — вдруг перебил боярина Святослав, — когда сам же первый перескочил через братнюю любовь и злодейство к нам учинил?
— Каково злодейство? — резво осведомился Воротислав Микулич. — Может, из Киева плохо видать, коли там никакого злого дела, кроме вашего, не заметили?
— Пошто вам, киевским мужам, и замечать, что такое у вас под носом деется, — глумливо высказался черниговский боярин Колыван. — Разжирели в стольном
Жилистый и худосочный Воротислав за словом далеко не полез.
— Мое-то сало в амбаре запасено, — отрубил, — а твое все в голове засолено.
Колыван, побагровев, хотел возразить, но князь велел ему молчать. Взяв из рук отрока ларец, Святослав вынул оттуда грамоту на пергамене, развернул. Держа за угол, потряс ею в воздухе, словно то был замаранный утиральник, а не княжье послание.
— Вот Изяславово злодейство! Что на это скажешь, боярин?
Воротислав Микулич протянул руку.
— Покажи грамоту, князь.
Святослав передал пергамен отроку, тот растянул письмо перед боярином, не дав в руки. Воротислав нагнул по-бычьи голову, ознакомился. Побагровел не меньше Колывана и изрек:
— Ложная грамота! Не писал Изяслав сего.
Святослав соскочил со своего места, быстро подошел к боярину.
— Твердо знаешь? — спросил вкрадчиво.
— Тверже некуда.
Князь вырвал у отрока грамоту, бултыхнул перед глазами боярина подвесной свинцовой печатью.
— Гляди! Изяславова печать?
— Его, — подтвердил Воротислав Микулич. — Татьбой добыта либо подделана.
— Упрям ты, боярин, — вздохнул Святослав, — как дуб в три обхвата посреди дороги.
— Плохая дорога, князь, коли в дуб упирается, — заметил Воротислав. — Лихими людьми наезжена.
— Сам ты лихой разбойник! — плюнул Колыван, не сдержав пылу. — Неча на татьбу кивать, ежели киевский князь сам первый из татей да еще с оборотнем сдружился.
Вслед за ним прочие княжи мужи дали волю чесавшимся языкам. В похабной брани черниговские бояре были сильны, переяславские за ними едва поспевали. В палате от крику сделалось так горячо, что запотело стекло на окнах, лбы взопрели и ядреный шибкий дух встал поверху коромыслом. Боярин Воротислав Микулич, хотя и не мог угнаться за всеми языками и пропускал без ответа много бранных оплеух, все же раздаривал туда-сюда и свои подарки.
Князю Изяславу и его боярам в Киеве должно было этим временем хорошо икаться. Чествовали их «овечьим стадом», «смердьей почесухой», «навкиным приплодом», грозились им волчьим хвостом. А в берестовской повалуше икал только Всеволод, до сих пор молчавший. Закрыв рот рукой, он с тоской глядел в мутное окно и тихонько подрагивал. Срамословия его не раззадоривали.
— Вот что я тебе скажу, князь, — крикнул Воротислав, утомившись лаяться. — Твори что душе твоей угодно, только не вини Изяслава в том, что тебе приперло сидеть на великом столе в Киеве.
— Добро, — молвил Святослав. — Если нечего тебе более сказать, боярин, то езжай к Изяславу и передай: дольше трех дней ждать не буду. Или уйдет он, или мы сразимся.
— А я, князь, в Киев нынче не тороплюсь, — вдруг объявил Воротислав Микулич.
Бояре стихли.