Нет вестей с небес
Шрифт:
Джейс спустилась с крыши, открывая дверь аванпоста, откуда дохнуло приятной прохладой по контрасту с солнцепеком, хотя по ночам там становилось невыносимо душно, в спертом воздухе носился запах пота, проветривали редко, засыпали от усталости все равно быстро.
Но ныне там никого не оказалось, застала Джейс одну Лизу, которая вроде бы разбирала ящики, в поисках полезных вещей, оставленных врагами.
— Уф, пекло… Спишь? Лиза? .. Спи, устала, хорошая моя, — тихо и ласково выдохнула Джейс, входя в штаб, видя подругу, скорчившуюся на коротком разваленном диванчике.
Девушка лежала почти неподвижно, поджав ноги, уткнувшись
Но тайна дней неразрешенных сквозила как вуалью темной: на нежных узеньких щеках слезы оставляли следы речных жемчужин, печальных капель переливы, как иглы в сердце. Покой в прах.
— Лиза, ты снова плачешь? О, Лиза… Иди сюда, — попыталась обнять девушку Джейс, но вдруг на нее уставились два совершенно злобных глаза, точно полные диски луны, мутные, загадочные, сквозящие пустотой. И резкий голос оборвал:
— Не подходи!
— Что тут у вас, — вошла с дружелюбным приветствием Дейзи, но осеклась обескураженно. — Лиза… Опять…
И вспять вернулось время угасанья, они не отреклись, она же — отреклась. И говорила то скуля надсадно, то затихая в омуте из слез:
— Опять… Что Лиза? Что опять Лиза? Лиза, по-вашему, во всем виновата? Как же! Никчемная Лиза! Из-за нее мы сдались в плен. Никчемная Лиза, поехала в экспедицию!
И голос ее в тот миг по переливам страшных интонаций напоминал тирады главаря, когда он мучил, истязал, он убивал, и сам себе палач и жертва, живший и мертвец.
Дневные раны сон не лечил, безумство искало, глупость обманывала, застилая глаза кровавой пеленой. Но сколько ни спи, сколько ни плачь — не найдешь в обвиненьях покой. А Лиза искала себе оправданья, в атаке защиты, в порицании прощенья. И видно же было: себя обвиняет, и вроде бы знает, а вроде не знает. Сорвалась. Держалась, улыбалась, а все казалось, что она — горный хрусталь, тонкая вазочка, резная, богемская, что стоит в музее, что за стеклом прекрасна и легка так, что каждое дуновение ветерка — это музыка. Она попыталась жить, как они. Она попыталась вернуться к привычным делам, выносливая в быту, но не один на один, а ей не хватало обычного общества, и вроде бы не сбывались страшные пророчества. И никакие цыганки не говорили ей, сколько отпущено дней. Но в глазах кипела ярость: того, кто утешит, не осталось. Не осталось, того, кто поймет. И каждый миг — практически год.
Джейс хотела б понять, хотела бы утешить, боль на двоих разделить, чашу скорби вдвоем испить, одна ведь им чаша, но вместо слов смирения иль утешения только срывался шепот:
— Нет, мы вовсе…
— Кто тебя обвинял вообще? .. — зло осаживала Дейзи. Она слишком устала терпеть боль юной девочки, у нее у самой вместо сердца открытая рана сквозила уж немало лет, и какой-то приятель ничем не унял бы, ни контрабандист, ни демон рогатый, ни царь морской со всем его златом. Одни жемчуга морские непролитых слез покоились на дне в небе иных стрекоз, быстро живущих,
Она растерялась, ее выпады не просили реакции, она не доказывала, она не играла, она просто не знала, как выбраться из плена своего сознания. И куда уже выбираться. Вот и улыбалась, вот и жила вроде для людей, но настоящих нет затей, нет идей, смыслы остались выщербленными листьями, отраженными в багряной росе орхидей. И вокруг аванпоста орхидеи засыхали, а не цвели, поникая желтыми листами. И нервно пульсировали их увядание в мотающихся с подруги на подругу глазах Лизы, которая задыхалась от слов, шипя на Дейзи:
— Я чувствую! Все Лиза да Лиза! — крича истошно на Джейс. — Это из-за тебя Райли погиб! Из-за тебя!!!
Джейс вздрогнула, точно ее подстрелили, подавившись воздухом, вздрагивая ужасным ознобом, отраженным от слишком чувствительной слезавшей кожи. Да еще этот запах противного одеколона, искусственный, спиртовой, невосполнимо чужой, как чужой она стала в тот миг снова для Лизы. Выходит, чем больше в родстве разбитых горем душ, убеждалась, тем больше зла в Лизе рождалось.
— Лиза! Как ты можешь, — говорила ей Дейзи с укором, грозя, как маленькой, пальцем. Но в Лизе читалось одно: она — не ребенок, она видела зло. Видела много зла. Но зачем столько видеть, если цена одна? Никакой нет цены, одни лишь гробы, одна бесконечность, дурная, не вечность, где каждый миг — потомок суеты, а не тревожных сладких ожиданий оправдания борьбы. И обвиненье миру следовали довести до конца. Несправедливость вложила в руку кинжал слова:
— А не ты ли его убила?
Слово — не свинец, коли убьет — поднимешься; но слово — острый меч, коли проткнет — не свидишься. Слепой станет душа, что некогда родной казалась.
— Ты с ума сошла! — говорила Дейзи, не видя, как меч разрубает океаны, как звуки земли зависают в черном тумане, как рушится мир. И радуга после бури являлась лишь затишьем перед настоящей грозой. Таила боль, думала, если ее скрывать, станет легче, но все пережила, но все перетерпела, а никому нет дела, что смысла-то терпеть ей больше нет. И Джейс все понимала, и Джейс слишком много молчала.
Джейс только молчала, она привыкла молчать, когда ей говорили такие вещи, слова-то здесь ничего не меняли.
— Это ты его убила!!! Ты! — продолжала кричать, брызжа слюной, Лиза, доходя до исступления. Вот так, без причины, не в середине диалога, не после новых ударов судьбы, истомленная ожиданием возвращения в свой крошечный ад.
И каждое слово отзывалось ударом хлыста, рассекавшего незаживающие раны.
— Они смогли выбраться! Тебе уже рассказывали! Он метнулся к лагерю пиратов, там его поймали! Тебе уже рассказывали! — бормотала гневно что-то Дейзи, видя, как бледнеет Джейс.
— Нет! Не правда! Райли… Он… Он не мог… Он был… Был таким замечательным… Это все она! — указывала все Лиза, точно дух в нее вселился, злой дух хаоса, искушающий демон гнева. Обвиняла. Имела право. Она-то ничего не могла. А у Джейс была сила, но этой силы на всех не хватило. И как самоуверенны те, кто всю жизнь прозябает в борьбе за себя лишь одних. И как трепетны те, кто всегда защищает других, как в них много отваги, пусть и сил в них поменьше, и оружье попроще, но, если каждый за себя, обрушится мир, обветшают слова. Но не всегда удается вырваться со дна мирового колодца.