Неугасимая лампада
Шрифт:
И вот, что вспомнил – записал, стараясь по возможности восстановить узорную вязь его речи. Пересказать ее полностью, со всеми оттенками и переливами, конечно, не смог. В познании красоты и величия нашего языка Нилыч дал мне не меньше, чем сама московская Alma mater в ее блестящем расцвете начала XX века.
Ростом Нилыч был невелик, но необычайно соразмерен: в меру широк, в меру полон. Бывают такие огурчики, крепенькие, гладенькие, на русском севере их называют окатными. Эта гармония, соразмерность была основной чертой всего его существа. Она была в его лице, немножко скуластом, финском, в его голосе, не тихом и не громком, но переливчатом и певучем. Когда он рассказывал, то
Слегка раскосые глазки Нилыча никогда не бывали спокойными: говорил ли он о смешном, – а веселую, смачную присказку он любил и ценил, – или о загадочном, – глазки бегали, как солнечные зайчики на стене; приходили уставные божественные слова – глаза поднимались вверх, но не притворно, не по-ханжески, а со светлою верою в силу и значимость этих слов. Само слово было для него чем-то физически ощутимым, реальным, весомым, вроде камешка в мозаичной картине, и он любовно укладывал эти камешки, радуясь на них, как ребенок. Большой художник слова жил в Нилыче.
За три года жизни в Соловках Нилыч ни с кем не поссорился и не поругался. Если его обижали, он или отвечал забористой, но вместе с тем добродушной репликой по адресу обидчика, вызывая смех у всех окружающих, или махал рукою: – Бог простит!
Посылок из дому он, как и все соловецкие уренчане, не получал, но жил хорошо, сытно, промышляя ложками, вырезывая их из дерева. Казенных на Соловках не полагалось, а иметь собственную ложку при общем баке на шесть человек, больших аппетитах и пропорционально малых порциях тресковых щей было жизненной необходимостью. За ложку платили гривенник или соответствующее число хлебных пайков, а гривенник тогда, в, разгар НЭП'а был большими деньгами и на Соловках, где деньги ценились высоко, особенно среди тайных игроков.
Кроме того, урвавшись на час с работы, а это ему всегда удавалось, Нилыч мгновенно набирал земляники, малины, брусники, смотря по сезону, и всегда отличных белых грибов, которых была масса на острове. Лес он знал изумительно.
Водил дружбу и с рыбачьей командой, меняя там что-то на рыбку… Мужик был с хитрецой и оборотистый, но не скаред, и случалось, что сам бесплатно подавал новую, ухватистую ложку изголодавшемуся неудачнику-шпаненку:
– Возьми, родимый, ради Христа, а то, вишь, они какие хапалы, соседи-то твои… Как львы глотают!
Над мутной Вислой и туманной Двиной уже давно ухали и завывали тяжелые, неповоротливые пушки, а за обряженной в изумрудный сарафан вековечного кондового бора серебряной Унжей стояла нерушимая тишь. По давнему, утвержденному отцами и дедами обычаю текла немудреная и покойная жизнь в кондовых, срубленных из охватных бревен избах волостного села Уреней. Крепко-накрепко оберегали его от обезумевшего мира раскинувшиеся на сотни немеряных верст густые, бездорожные леса да дымящиеся сизыми туманами топкие, невылазные болота. По-прежнему гукал и ухал в них старый хозяин – леший, пугая припоздавших баб-грибовниц; в ясные майские ночи выходили из своих болотных горниц бесстыжие чарусные девки, плескали лебедиными крыльями жемчужную гладь лесных озер, а мглистою осенью, когда первые утренние заморозки знобили алые нити рябины и завертывали в трубку дубовый лист, уставший за летнюю страду Ярило-Купала отпускал на волю двенадцать сестер-трясовиц, и они плясали в болотном мареве, взмахивали откидными рукавами серых саванов, нагоняли на уренчан огневые лихоманки.
От лихоманок лечила бабка Лутониха, пользовала
Мудрственная была бабка, древнюю черную книгу имела и, хотя сама неграмотная была, однако, куда до нее костромским докторам: и кровь-руду зашептывала, когда кого медведь подерет, и в жарко натопленной бане вывихнутые суставы расправляла, а о роженицах и говорить нечего – за долгую свою жизнь (под сотню ей уже подходило), почитай, все Урени на свои руки приняла. Она же и свахой была, да не такой, какие в Солигаличе или на Ветлуге свахи, что за полтинник любой грех на душу возьмут и с корявой да кривобокой окрутят, – нет, придет, к Лутонихе баба, у которой девка на выданье, поклонится дюжиной локтей домотканной суровой холстины, Лутониха посмотрит в свою черную книгу, пошепчет над опарой или квасной гущей, потом на Владычицын лик древнего, праведного письма помолится.
– За Федора Марью выдавай, а за Ваську-озорника – ни-ни! И не думай.
По ее слову и сходилось. Федоровым родителям супротив Лутонихи идти было невозможно, и на Покров, по первопутку, катали на разубранных санях “князя” Федора с “княгиней” Марьей.
В церкви венчали редко. Древнего благочестия держались Урени, в беспоповцах числились. Однако, церковь в селе была, и служил в ней поп Евтихий; ничего, хороший поп, обходительный. Никаких от него притеснений уренчанам не было, даже и младенцев богоданных без купели в книги записывал.
– По закону, – говорит, – разрешено бабкам слабых младенцев во имя Пресвятой Троицы без попа скрещивать, а они-то, голубчик, ангельские душки; всё-то слабенькие… Гляди, и перышка куриного не поднимут!..
И уренчане обходительного попа уважали; жил он в достатке, крепко, а уж по огородной части в трех губерниях такого хозяина не было. Одних огурцов не менее, как сортов двадцать выводил поп Евтихий. Любой выбирай: и муромские, и для соления вязниковские, дубовые – не уколупнешь, и нежинские – с наперсток, и выписные из самой Москвы, “чудо Америки” по три фунта весом. Ну, эти более для забавы, настоящего вкуса в них нет.
Правили Уренями свой выборный старшина Мелетий и урядник, отставной Нижегородского драгунского полка ефрейтор, человек бывалый и, хотя чужой, из Великой Устюжины родом, однако, правильный и с уренскими старцами живет в ладу. Письменную часть при них выполнял учитель, присланный от земства. В школе ему работы не было: читать, писать в Уренях мало кто учился, а если и постигали книжную премудрость, то у начетных стариц по испытанной старопечатной псалтыри и “Адаманту благочестия”. Да и кому, кроме писаря с урядником, нужна была грамота в Уренях? Они из города казенные бумаги получали, они же, что Полагается, народу объявляли. Вот и вся грамота. Дед Зиновей сроду бумаги в руках не держал, а как начнет на Филипповки на посиделках сказки да стародавние бывальщины сказывать, так и до масленой не кончит и ни одной вдругоряд не повторит.
Крепким, как кряжистый дуб, русским уставом жили Урени, отгородясь лесами и болотами от ошалевшей, потерявшей лицо России. Слышали, конечно, что немецкий царь великою силою пошел на русскую землю, что нашему царю трудно и большая ему помощь от народа нужна. Рассказывали об этом на сходах старшина и урядник, а больше пояснял великий ведун лосиных лесных троп Нилыч, в самую Кострому за сто двадцать верст в двое суток добегавший по бурелому. Он почту носил, в городе бывал, и он же отвел туда в неурочное летнее время первых мобилизованных; летом-то в Урени колесного пути нет.