Неугасимая лампада
Шрифт:
Место панихиды? Конечно, “Голгофа” – полянка за Святым озером, в лесной глуши, у каменного креста на крови.
Вместо свечей мичман Г-й принес с верфи просмоленной бечевы от морского каната.
В заговоре участвовало только 22 человека. Больше собрать боялись. Вышли из кремля все порознь и, сделав большие обходы, к закату собрались на “Голгофе”.
* * *
О ком говорят слова молитвы? Не о тех ли, кто беззвучно шепчет их?
Кто стоит здесь, в лесной храмине,
Живущие или тени живших, ушедших в молчание, в тайну небытия? Без возврата в жизнь?
…Это стояли не люди, а их воспоминания о самих себе, память о том, что оторвано с кровью и мясом. В памяти одно – свое, отдельное, личное, особое для каждого; другое – над ним стоящее, общее для всех, неизменное, сверхличное: Россия, Русь, Великая, Могучая, Единая во множестве племен своих – ныне поверженная, кровоточащая, многострадальная.
– Упокой, Господи, души усопших рабов Твоих!
Отец Никодим почти шепчет слова молитв, но каждое слово его звучит в ушах, в сердцах собравшихся на поминовение души Первого среди сонма страстотерпцев распятой России, мучеников сущих и грядущих принять свой венец…
Отец Никодим, иерей в рубище и на одну лишь ночь вырванной из плена епитрахили, поет беззвучно святые русские песнопения, но все мы слышим разливы невидимого, неведомого хора, все мы вторим ему в своих душах.
– Николая, Алексея, Александры, Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии и всех, иже с ними живот свой за Тя. Христе, положивших…
– Со святыми упокой, Христе, души раб Твоих…
Отец Никодим кадит к древнему каменному кресту, триста лет простоявшему на могиле мучеников за русскую древнюю веру… их имен не знает никто.
– Имена же их Ты, Господи, веси!..
Ладон, дали, обступившие церковь-поляну полные тайны соловецкие ели. Они – стены храма. Горящее пламенем заката небо – его купол. Престол – могила мучеников.
Стены храма раздвигаются и уходят в безбрежье. Храм – вся Русь, Святая, Неистребимая, Вечная! Здесь, на соловецкой лесной Голгофе – алтарь этого храма.
– Иде же несть болезни и печали, но жизнь бесконечная!
Бесконечная? Повергающая, преодолевающая и побеждающая смерть?
В робко спускавшемся вечернем сумраке догорали огоньки самодельных свечей. Они гасли один за другим.
На потемневшем скорбном куполе неба ласково и смиренно засветилась первая звезда, Неугасимая Лампада перед вечным престолом Творца жизни.
В земляной келье призванного Богом схимника так же нежно и бледно теплился огонек его неугасимой лампады пред скорбным ликом Спаса. В его тихом сиянии сорок дней и сорок ночей, сменяясь непрерывной чередой, последние иноки умершей обители читали по старой, закапанной воском книге слова боговдохновенного поэта и царя, полные муки покаянные крики истомленного духа, ликующие напевы его веры в грядущее Преображение… Они приходили туда и позже – творить литии.
Двадцать два соловецких каторжника в тот час молений о погибших были с тобою, Русь, в бесконечной
– Вечная память!
Глава 30
ЛАМПАДА ТЕПЛИТСЯ
Спустя несколько лет по выходе из Соловецкого концлагеря, я читал историю русской литературы в советских вузах. Тот, кто представляет себе эту работу хотя бы отдаленно напоминающей, не говорю уж о Московском Императорском университете даже пресловутой эпохи министерства Кассо, но и канувших в вечность времен Магницкого, горько ошибется.
Свободная человеческая мысль при Магницком была скована. И только. Но она не была подменена обязательной, преподанной лектору свыше ложью, целой системой извращений, ловких, детально-продуманных подтасовок, сложных, подчиненных единому плану построений.
Самое честное, что может делать советский лектор – четко и сухо излагать допущенные цензурой факты и относящиеся к ним положения советской марксистской критики, не крича порожденного социалистической подлостью ура и не раболепствуя перед фетишами гнуснейшего из времен.
О прочем – молчание.
Мысль студента не только замкнута, как это пытался, но не мог сделать Магницкий, она направлена по определенному пути. Сойти с него – значит, погибнуть почти наверняка. Немногие находят в себе силы для этого подвига.
* * *
Однажды, когда я проходил по коридору института, меня догнал студент и молча пошел рядом, выжидая выхода из обычной во время перерыва толкучки. Так бывало часто, когда предвиделся внеочередной контроль райкома комсомола или спецотдела НКВД. В этих случаях студенты всегда старались предупредить меня брошенной на ходу фразой. Я ждал ее и теперь, но оказалось иное.
– Прочтите, когда у вас будет время, – сунул он мне толстую тетрадь.
Конечно, стихи. Это тоже бывало часто и являлось очень тяжелым дополнением к и без того трудной, напряженной, глубоко тягостной, полной компромиссов с совестью работе.
Читать в немногие свободные часы топорно и пошло, рифмованные переложения статей “Правды” мало радости, а еще меньше ее в составлении пустых и столь же пошлых рецензий с советом учиться у Пушкина и Маяковского… Но принять надо. Иначе – обида, возможен и донос.
На этот раз дело обстояло лучше: стихи оказались довольно грамотным технически и глубоко искренним подражанием Лермонтову. Эпиграфом к ним стояла его строчка:
“Я мало жил, я жил в плену”…Мятежная тоска Лермонтова, томление одиночества, порывы к неведомым далям, скорбные предчувствия, нежная грусть созерцания – всё это было воспринято, прочувствовано автором глубоко, юношески пламенно, чутко, и не его вина в том, что мощный гений ушедшего века подчинил своим формам душу подсоветского юноши.