Невидимый град
Шрифт:
Тагор, как и Ляля, до всего должен был доходить сам. Бог весть как он наткнулся на поэзию. Также сам наткнулся на симфоническую музыку, и это он впервые свел Лялю на «Битву при Керженце» и на «Полет Валькирий» {46} , открывших перед ней новую область искусства. Вместе они ходили на бесплатные концерты — все было тогда бесплатно, начиная с продуктов, получаемых по карточкам, и кончая трамваем и почтой. Тагор был неуклюж, сер и невыразителен лицом, чувств своих никогда не открывал, относился к Ляле покровительственно, хоть и был с нею одних лет, следовал повсюду, как нянька, и однажды, ужасно стыдясь, принес ей букетик ландышей.
Начальником Ляли был товарищ Гриб, молодой интеллигентный
Ляля знала, что Рогов и Гриб часто остаются работать по ночам. Если бы они обратили тогда внимание на этих детей, искавших себе живого дела, может быть, Ляля и Тагор пошли бы за ними. Но этого не случилось. Шла перестройка государства, в котором они жили, но с их реальной жизнью она соотносилась в той мере, в какой можно соотнести бодрствование и сон, и до сознания как бы не доходило, что происходит вокруг, хотя в городе быстро исчезали продукты, надвигался голод. Переустройству быта предшествовало его полное разрушение. Вечерами Лялю заботливо провожали по темным, неосвещенным улицам Шрамченко или Тагор. Но в доме Высотских все шло пока по заведенному порядку. Жена Высотского, свежая женщина, затянутая с утра в корсет, царила за столом, где робко между ее четырьмя детьми сидела и Ляля. Младшая дочка Высотского недавно научилась ходить.
Высотская относилась к Ляле снисходительно-ласково и как бы не удостаивала замечать отношений к девушке своего мужа. По вечерам в роскошном готическом кабинете адвоката занимались музыкой, сам Высотский был импровизатором на рояле, приходила иногда жившая выше этажом пианистка. Тогда Высотский садился на ковер у Лялиных ног, а жена его насмешливо и покровительственно улыбалась им ярким, всегда влажным ртом.
И вдруг неожиданно приехал с фронта отец. Он был все в той же гимнастерке и, как Шрамченко, со следами споротых погон на плечах. Ляля со щемящим сердцем наблюдала, как отец вежливо благодарит хозяйку, целует ей руку, вставая из-за стола полуголодный, такой большой, такой похудевший, измученный, униженный. Она ненавидела в эти минуты Высотскую с ее красным ртом и самонадеянной улыбкой, когда та ставила в буфет и запирала на ключ оставшиеся от обеда хлеб и котлеты. Они жили у Высотских не из милости, они платили за пансион и платили дорого. Деньги кончались, оставалось одно Лялино жалованье. И вот отец пошел продавать на улицу газеты. Когда он возвращался, Ляля старалась не встречаться с ним глазами — так было легче им обоим. Кроме того, Ляля видела, что родителей тревожат отношение к ней Высотского и зависимость их семьи от него. Она сама тягостно ощущала на себе паутину его влияния. В конце зимы Высотский стал говорить настойчиво о браке, уверяя, что с женой он «договорится», и что она ему «давно не жена», и что дети будут ее, Лялю, «боготворить».
Но однажды Высотская позвала Лялю к себе в спальню. Она была впервые без корсета, опущенная и обмякшая, красные губы ее опухли от слез. Она обратилась к Ляле как к сильной, как к имеющей власть. Она умоляла ее «не губить семью», и девушка поняла, в какую беду вовлек ее учитель. Она рассказала все матери. Решено было немедленно из этого дома уехать. Тут, кстати, вернулся с фронта Александр Николаевич Раттай, в несколько дней нашел комнату, и вся семья переехала на Пречистенку, в дом 25, которому суждено было стать самым страшным местом за всю Лялину жизнь.
Я
Отец и Александр Николаевич уже не продавали на улицах газеты, теперь они устроились на работу в Статистическое управление. По вечерам отец надевал мамин передник и помогал ей по хозяйству. Александр Николаевич доставал откуда-то конину, ставшую основным питаньем семьи. Ляля ходила на службу, отдавала родителям свой заработок, ничего для себя не просила, ни во что домашнее не вмешивалась и жила своим замкнутым миром, полным неясных ожиданий и невозможной путаницы в мыслях, разобраться в которой никто и не мог ей помочь. И правда: всем было не до нее.
Вечером она читала или шла с Тагором в летний театр Аквариум на симфоническую музыку, которую творили голодные артисты для голодной публики. Там увидала и услыхала она Рахманинова, дирижировавшего «Поэму экстаза» Скрябина. Музыка говорила языком, независимым от эпохи, людских временных целей и дел. Высотский упорно посещал пречистенскую квартиру, стараясь не встречаться с отцом.
Мать, похудевшая, словно уменьшившаяся ростом, изо всех сил старалась сохранить привычный порядок в доме, цепляясь за него как за последний призрак уходящего прошлого. Она что-то непрерывно мыла, шила, скребла. Это называлось у нее «не опускаться». Отец, выходя из кухни в мамином переднике, большой, широкий, что еще сильнее подчеркивалось его худобой, иногда вопросительно и с укором поглядывал на дочь, сидевшую безучастно с книгой.
Однажды в воскресенье отец позвал Лялю за город. Ехали долго на трамвае, потом шли пешком. Наконец они попали на зеленое загородное кладбище с заброшенными могилами и сели на чьем-то безымянном холмике в высокой траве.
— Я давно хотел тебе сказать, нарочно для этого сюда поехал, в городе трудно начать… Мне тяжело твое отношение к матери. Ты дома как чужая, а к ней ты просто жестока. — Ляля первый раз в жизни увидала слезы на глазах отца.
— Я люблю тебя, — ответила Ляля и, отвечая, терзалась, понимая голую правду его слов. Ей не хотелось укрываться от голоса совести. — Я люблю тебя, — повторяла она, лежа ничком на траве и плача, — но я не люблю нашу маму.
— И тебе ее не жаль? — спросил отец после долгого молчанья. Ляля сразу не ответила. Потом она поднялась, оправила платье, вытерла слезы и сказала:
— Я тебе обещаю, я все тебе обещаю!
Они взялись за руки и, как в недавнем детстве, молча пошли рядом.
Лето 1918 года стояло жаркое и сухое. На Москву со всех сторон наползали голод и тиф. По железным дорогам, увесив гроздьями поезда, ехали «мешочники». Это были голодные городские люди, искавшие еду; это были и крестьяне, сбывавшие свои запасы за вещи, за деньги, за драгоценности. Ползли слухи о наступлении Белой армии, о том, что скоро большевики кончатся и начнется «нормальная жизнь». И вот однажды был объявлен в Москве приказ явиться всем офицерам царской армии для регистрации по месту жительства. Дальновидные люди, имевшие политический нюх, уклонились от явки. У этих в будущем сложилась разная судьба: кто бежал в сторону белых, кто погиб позднее при очередных «чистках» населения, кто благополучно пережил все перекаты и мирно закончил свой век трудовым пенсионером.
Дмитрий Михайлович не колебался. Совесть его не упрекала ни в чем: во все времена на своем месте он был справедлив и великодушен. Так — перед судом своей совести, но как можно рассчитывать на проницательность людей, лично его не знавших? Дмитрия Михайловича судили лишь по его военной форме. Он, как послушный ребенок, пошел в свою районную милицию, и Ляля спокойно его провожала. Она перекрестила его на прощанье, и они расстались у дверей, не подозревая, что эти двери вели в арестантскую камеру. Ляля с матерью ждали возвращенья отца несколько дней… Потом бросились на розыски. С трудом добились ответа, что отец в Таганской тюрьме и что справки надо получать в ВЧК на Лубянке.