Невидимый град
Шрифт:
Любовь к старшим и воспитанное послушание спасли девочку от нигилизма и разрушения собственных основ {23} .
Однажды за ужином отец рассказал, как он в молодости был свидетелем телесного наказания солдата — почти как у Толстого. Ляля потеряла сознание, и взрослые заметили это, лишь когда она беззвучно соскользнула со своего стула под стол. Именно после этого случая и начала она повторять себе евангельские слова, которые в свою очередь повторяли ее духовные отцы — все лучшие люди России: «Нет больше любви, как если кто душу свою положит за друзей своих» {24} . Много горького нужно пережить, чтобы понять, как слаб человек в своих лучших
Впрочем, то служение «страдающему брату», о котором мечтает Ляля, должно наступить для нее еще не скоро. Ей можно еще прислушиваться к бесполезной музыке своей души, шептать про себя строки стихов, радоваться весенней природе; краски, запахи, звуки — их дивный согласный строй входит в сознание как огромный мир чистой радости, незамутненной никакими «вопросами». Томительно ожидание в городе весеннего переезда в деревню, бесконечными кажутся хлопоты взрослых, пока наконец все садятся в поезд. На маленькой станции охватывают волны деревенских запахов, распахивается дверь в зеленое и голубое, и она бежит ему навстречу, оставляя взрослых с их делами и вещами, бормоча уже знакомого Фета:
Листья полны насекомых, Все растет и рвется вон из меры… {25}Она бросается в траву ничком, прижимается к земле, счастливых слез ее никто не видит. Никогда больше не повторятся в ее жизни эти детские полные встречи с весенней природой, и она будет вспоминать о них с тоской как о безвозвратной утрате. «Последняя правда, что мир существует таким прекрасным, каким видят его дети и влюбленные» {26} , — читая это у Пришвина, невозможно было не вспомнить те детские слезы в траве много лет назад.
С пробуждением острого чувства природы пробудилось еще одно сильное и тревожное чувство, которому нигде не находилось объяснения. Его можно было назвать тоской по счастью, но оно таило в себе какую-то угрозу, как будто за ним скрывались одновременно и свет и тьма. Это была жажда не той любви, жертвенной и сострадательной, воспитанной в ней Евангелием, как мерило добра и зла на Земле; и не той, которую она испытывала при встречах с природой; нет, это была жажда любви к единственному избранному ею существу, и это была любовь для себя. Девочка стала мечтать о брате и просить об этом наивно мать. Но мать отвечала смущенной шуткой: она не могла иметь детей после тяжелых первых родов.
Детство вспоминается, как медленный путь в густом тумане. В этом тумане и пережита первая любовь к мальчику, всегда сидевшему на заборе соседнего дома. Он никогда не принимал участия в играх детей во дворе, но, овладев высотой, надменно и победоносно дразнил оттуда девчонок, запуская им в косы колючие шишки дедовника. Ляля не запомнила даже его лица. Так и осталось непонятным, чем он возбудил острое и грустное чувство первой любви, доставившее столько стыда и огорчений. Можно считать, что отсюда начинаются у девочки поиски «героя» ее жизни, долгие поиски, причинявшие одно лишь страданье в смене событий и лиц.
Ей было двенадцать лет, когда на детском вечере во время рождественских каникул ее пригласил на вальс молодой студент. Через несколько дней он приехал с визитом к родителям. Когда он вошел в гостиную, ей это было как солнце во тьме, незнакомое до тех пор счастье — сознания не было, один всепоглощающий свет. Студент о чем-то снисходительно спросил ее, краснеющую, смущенную, она что-то робко отвечала. Он уехал в Петербург в Университет. Больше не появлялся. Но жизнь теперь была до краев заполнена: в нее влилась новая сила. Серый туман одиночества и ожидания растаял. Мечты о возможной встрече, воображаемых разговорах; и приближение — рука в руку, взор во взор. Какие признания она готовит? какие слова слышит в ответ? Так продолжается год,
Через много лет Ляля услышит от Бориса Леонидовича Пастернака в его чтении из неопубликованной тогда еще автобиографии {27} , что терять в жизни более необходимо, чем приобретать, что надо жить не уставая, смотреть вперед и питаться живыми запасами, которые совместно с памятью вырабатывают забвение. Она слушала тогда и удивлялась правде этих слов и вспоминала: так именно и случилось с нею на пороге ее юности — новые силы встали на помощь, и любовь прошла. Ляля почувствовала себя свободной: это был не тот.Но где-то ведь онсуществует?
И она ожидает его изо дня в день, из года в год всю жизнь. Иногда она выходит на улицу безо всякого дела — у нее тайная игра с судьбой: она ожидает его из-за каждого утла, из каждой открывающейся двери, в каждом встречном лице. Она бормочет:
Черной улицей, грубо оттепелью обнаженной, Бесстыдно выставляющей голые камни напоказ, Я иду с робкой и нежной надеждой, Почти безнадежной, что увижу вас. Я не встречу вас ни у одного из перекрестков…Это обращение к еще не встреченному, но такому реальному, что она даже не решается ему сказать слишком интимное «ты». Да, так и будет длиться почти всю жизнь: «не он, не тот», всегда трезвое и суровое понимание, как голос совести: «Не тот!» Позднее этот мотив перейдет в новый, не очень понятный и ей самой: «я — не жена». Так будет, пока на пути не встретится человек, который увидит ее душу, оправдает ее поиски и принесет ее совести мир. «Ляля мне сказала, — запишет он, — что перед единственным человеком она не чувствует греха. А я на это ответил, что „единственный“ тоже себя так чувствует, и еще, что все ошибки в ее жизни свидетельствуют о праведности ее души, направленной к Единственному по слепому пути» {28} . Это отталкивание от обычных форм человеческой любви и жажду в любви еще неведомого совершенства можно объяснить, вероятно, той самой жаждой, которая является основной движущей силой всякого искусства и мучает художника. В искусстве нас это не удивляет, но почему же не может быть художника любви?
«Всякое искусство предполагает у художника наивное, чистое, святое бесстыдство рассказывать, показывать людям другим такую интимно-личную жизнь свою, от которой в былое время даже иконы завешивались… Путь художника есть путь преодоления этого стыда: художник снимает повязки с икон и через это в стыде укрываемое делает святым. Искусство это делает своими, единственно ему присущими средствами. Но Ляля, не владея никаким искусством, стала делать любовь свою как искусство. Вот почему только художник мог понять ее, и только художника могла она полюбить» {29} , — пишет в своем дневнике Пришвин.