Невиновные в Нюрнберге
Шрифт:
Он усмехнулся, рот его с опущенными углами походил теперь на подкову.
— А может, я просто не найду никого, перед кем бы мне хотелось скрыть свои пакости, любовные похождения. Я ведь, к вашему сведению, был порядочным мерзавцем. Обманывал ее бессовестно. Безжалостно обижал. Но вот если б я встретил ее сейчас… у выхода с аэродрома… Господи боже мой! Моя связная времен оккупации. Я женился на ней в начале войны, в лесу, без алтаря и священника. Из моей семьи не выжил никто. Никто ничего о них не знает… А я ищу их… И ее тоже…
Из-под усов снова сверкнули зубы. Он закусил губу. Это было похоже на странную диковатую
Тихий голос Вежбицы раздался сзади, он то взрывался мощным баритоном, то опускался до шепота:
— Если они погибли, ничто не удержит меня в Польше. Я готов продать оставшиеся мне годы жизни, обе руки и какие ни на есть способности самому дьяволу! Канада, Мексика или Австралия — все равно. Всюду нужны рабы. Может быть, вы уже слыхали, как здесь ведется торговля живым товаром? В Нюрнберге вы увидите это своими глазами! В Нюрнберге вообще можно увидеть много любопытного. Насколько я знаю, вы остановитесь в «Гранд-отеле»? Так имейте в виду: фасадом гостиница обращена к железнодорожному вокзалу. Проще некуда! Стоит только купить билет, и вы на другом конце Европы. Или намного дальше.
Тишина. Аэродром исчезает в тумане, туман, медленно надвигаясь, усыпляет и поглощает всех.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Доктор Оравия наклоняется к угрюмо молчащему Райсману, шевелит губами, еще и еще раз обращается к нему, но Райсман, поглощенный своими мыслями, долго не реагирует и наконец смущенно удивляется:
— Что вы говорите? Неужели сегодня воскресенье? Мне и в голову не приходило, что уже воскресенье. Это ж надо!
— Вот именно! Поэтому американцы еле двигаются.
Райсман покачал головой.
— Печально то, что во время войны, когда Гитлер победно шествовал, у них каждую неделю был воскресный день.
— Как вас легко купить! Я лишь хотел слегка расшевелить вас своей глупой шуткой.
Рядом стояли юные «джимми», и Райсман понизил голос:
— Разумеется. Что поделаешь. Ведь они многое бы могли сделать, если бы так не канителились. Многих могли бы спасти из лагерей. У нас в Треблинке дети молили бога, чтобы пришло избавление. Но они не торопились. Вероятно, отдыхали по воскресеньям? Быть может, быть может.
Он замолк, и Оравия больше не пытался возобновить с ним разговор.
«Джип» отъезжает от окна, делает петлю и возвращается за нами. Солдаты выполняют свои обязанности, не переставая работать челюстями. Они жуют резинку, поэтому во всех их действиях оттенок сдобренного наглостью равнодушия.
Туман плотно накрыл Нюрнберг, и пассажирам «джипа», озябшим, слегка помятым и бледным, мало что видно в окна. С шипением вертятся колеса, ближе к центру города снег разъезжен, густо расчерчен полосами грязи. Я оглядываюсь по сторонам. Себастьяна Вежбицы нет среди пассажиров, наш разговор прервался. Кто он? Куда ехал?
Наше внимание приковывает Грабовецкий. Он то и дело вскидывает руку, становясь похожим на дорожный указатель:
— Взгляните, перед вами развалины замечательного замка. Обратите внимание… башни, рвы… подъемные мосты… Стоит сюда прийти и посмотреть вблизи. Сейчас мы проезжаем мимо дома Дюрера. Немцы говорят, что он чудом уцелел.
Над развалинами, над исчезнувшими улицами, над разбомбленным замком возвышается здание суда, где
Дюреровская «Смерть» прокатилась по Европе, превращая землю в разрытую могилу. И вот теперь вернулась в Нюрнберг, чтобы здесь, в колыбели расистских законов, закончить наконец свою адскую, смердящую возню.
Грабовецкий с радостным возбуждением рассказывает:
— Через минуту мы будем на месте. Вон, уже вокзал. Там, напротив вокзала, здание в строительных лесах — наш «Гранд-отель». Несмотря на ремонт, он целиком отдан в распоряжение служащих Трибунала!
Нюрнберг возник передо мной на миг и тут же снова исчез, словно появившиеся среди облаков очертания далекого города, который принял необычный облик, пугая ранами развалин и трагическими лицами немногочисленных прохожих.
«Джип» затормозил, и я снова услышала знакомый звук: то ли это лошади скачут по одной из боковых улиц, то ли к станции подползает паровоз, ритмично выбрасывая пар: бах-бах, бах-бах, бах-бах!
— Идите сюда! — зовет Грабовецкий, опережая нас на ходу и размахивая рукой. — Я пока сбегаю наверх, поищу кого-нибудь из нашей делегации.
Итак, мы у цели. Внутреннее напряжение росло, мысль о неизбежном выступлении на Нюрнбергском процессе, точно стальные обручи, давила на легкие.
Обязанность дать показания, которая легла на наши плечи, превосходила наши психические возможности. Я взглянула на Райсмана, потом на доктора Оравию. Первый застыл неподвижно в своем пальто с поднятым воротником, не замечая, казалось, тепла гостиничного холла. Второй, вышагивая взад и вперед, все время тер лицо, давил пальцами на веки. Словно бы пытался отогнать сонливость, усталость, размышления, сомнения, может быть, годы войны.
Всех нас поймало зеркало, окунуло в свою зеленоватую глубину, и это позволило мне как бы со стороны взглянуть на тройку польских свидетелей.
Нет, мы не сошли с полотен Гротгера; в его образах была своеобразная красота, гордость, достоинство, они были истинными. Мы прибыли из развалин Варшавы, из грязи оккупации, из вагонов для скота, из рвов Освенцима, из бараков Треблинки.
Успели ли мы настолько перевести дыхание, чтобы раскрыть рты и заговорить? Обвинить войну?
В холле по-прежнему пусто. Несколько кресел, ковры. Пахнет старым жильем, каким-то соусом, кофе. Мы ждем уже добрых минут пятнадцать. Гостиница, видно, заснула: ни шороха, ни звука.
Доктор Оравия все время безотчетно трет лицо, будто пытаясь снять с него приклеенную паутину бабьего лета; его эластичные, длинные пальцы в непрестанном движении.
Райсман тяжело вздохнул, Оравия сразу же с пониманием откликнулся:
— Вот-вот. Уже полдень, а здесь время точно стоит на месте. Сколько на ваших часах? На моих без двадцати час.
Он протер очки, сверил свои часы с часами Райсмана и снова стал кружить между лестницей и чемоданами, похожий на длинноногую сгорбленную встревоженную птицу — у лифта он разворачивался, проходил мимо портье и возвращался. Его неугомонные пальцы двигались в такт каким-то внутренним мыслям, дирижировали, передавали напряжение.