Невольные каменщики. Белая рабыня
Шрифт:
Правда, явилась ему однажды мысль, породившая определенную панику. Такая мысль: только ли в пределах известной рукописи происходят все эти счастливые изменения? Может быть, рукописное цветение нового сюжета вызывает отмирание сюжета прежнего, причем отмирание реальное. Что счастливое бракосочетание, гармоничная супружеская жизнь обновленного Деревьева с удовлетворенной Дарьей Игнатовной, как нейтронная бомба, взрывается над тем миром студенческой нищеты, безысходности, веселого разврата и бесцельных мечтаний, выжигая все неповторимые переживания, одноразовые презрения, единственные мысли. Причем, как всякая нейтронная бомба, она щадит все вещественное — стены общежитий, коммуналок, аудиторий и норы метрополитена.
Деревьев решил установить круглосуточное наблюдение за своею памятью. Он рассудил так, что если в самом деле в его прошлом происходят какие-то изменения, если в самом
Но это самосоглядатайство пришлось оставить. Уследить за формированием таких изменений было невозможно хотя бы потому, что сам наблюдавший становился предметом наблюдения. Глаз не может рассматривать самого себя. Но дело даже не в этом, другая, намного более сильная мысль захватила его. Вернее, даже не другая, а та же самая, но повернувшаяся другой стороной. Он просто додумал ее до конца, и вышло в конце следующее. Что если этот новый вариант судьбы в один прекрасный момент из пятистраничного текста обратится в кусок настоящей, телесной, натуральной жизни? Тогда эта свадьба, мысль о которой уже приходила Деревьеву в голову, и гармоничная совместная жизнь с Дашей будет возможна не только на бумаге этой новой, кем-то благожелательно придумываемой повести. Деревьев встал, бросился в ванную и обрушил на себя самый холодный душ, который был возможен.
«Оригинальный текст заканчивается разрывом, и поэтому ее сейчас нет со мной, — сотрясаясь от возбуждения, бормотал писатель, — впрочем, и обратное верно: ее нет со мной потому, что оригинальный текст заканчивается разрывом!»
И тогда получается — если этот новый банальный, скучный, нудный, примитивный, убогий роман придет к своему логическому завершению, то Даша должна будет оказаться здесь, в этой квартире. Это построение казалось ему логически безупречным.
То есть, надо полагать, идет неуловимое непосредственным образом сближение нынешнего «я» с руслом иного, кем-то пролагаемого сквозь время варианта существования. Доступного пока лишь в форме литературных описаний. Деревьев был убежден, что проделан уже громадный кусок этого неизъяснимого маршрута. Почему не видно никаких внешних свидетельств того, что это продвижение происходит? Кстати, почему же не видно? А само это знакомство с Ионой Александровичем, а эти свалившиеся как бы ниоткуда деньги? А потом, что значит отсутствие верстовых столбов, когда так саднят сбитые ноги. Внутренний шагомер показывает цифры со многими нулями, поэтому можно относиться как к иллюзии к неизменности пейзажа. И потом, кто сказал, что на этих дорогах все будет линейно и обыкновенно? «Может быть, я сейчас, — думал писатель, все более возбуждаясь, — растянут, как некая резина, между двумя метафизическими точками, и эти неизвестные мне ранее настроения — лишь превращенная форма тех растяжений, которым подвергается мое нездешнее тело? И скоро, очень скоро настанет тот момент, когда здесь отпустится конец звенящей резины, и я в одно мгновение весь целиком окажусь там, куда меня давно и с такой силою тянет»?
И тут ему послышалось, что в дверь позвонили. Но как-то странно. Может быть, просто звук видоизменился, прорвавшись сквозь шум воды.
Деревьев резко выключил душ, не вытираясь, босиком выскочил из ванной и замер посреди прихожей в позе заинтересованного идиота. Он бы нисколько не удивился, когда б сейчас дверь отворилась и к нему вбежала, вся в счастливых слезах, Даша.
Грохнул лифт, залаяла собака на лестнице. На линолеум сыпались капли воды. Писатель припал к дверному глазку, исследовал округлый неглубокий визуальный туннель, разогнулся, медленно и глубоко вздохнул. Оставленная на полу лужа лежала, как шкура издохшей мечты.
Попытался вернуться к уже начатой и, как говорят, продвинутой работе. Сам по себе этот замысел ему нравился не меньше, чем первый. Решено было написать продолжение знаменитой американской саги «Унесенные ветром». Спровоцировала Деревьева на это некая Риплей, толстая книжка которой под названием «Скарлетт» валялась на всех книжных развалах всю зиму. Деревьев счел это прямым вызовом. Госпожа Риплей,
Так появился замысел романа «Ретт».
Но, как часто случается, столь замысловато составившееся настроение оказалось неустойчивым. Неприязнь к наглой писучей тетке поблекла, и колеса замысла начали пробуксовывать. Отложив листы с приключениями крутого мужика Ретта Батлера, Деревьев начинал в сотый раз мусолить последние страницы повести, где им самим были описаны собственные не слишком блистательные приключения. Итак, по всем расчетам они должны с Дарьей Игнатовной соединиться в конце неизвестно кем сочиняемого романа. Но интересно, она сама ощущает это? Может быть, давеча, когда он, голый, припадал к дверному глазку, руководим он был не исключительно лишь собственным безумием? Может быть, в этот момент Дарья Игнатовна проходила или проезжала мимо этого дома. Может быть, это она хлопнула дверью лифта, когда он, голый и мокрый… А сейчас она, сидя в собственном кресле, тихо недоумевает: что за сила потянула ее на Бескудниковский бульвар и заставила подняться на шестой этаж ничем не замечательного дома?
Для того чтобы шагнуть сквозь обжигающий туман этих рассуждений, нужно было бросить под нога кирпич еще хотя бы одной литературной поделки. И, сцепив зубы и скрепя сердце, Деревьев возвращался к своему Ретту Батлеру, который, чувствуя, что его создатель находится в помрачении душевном, начинал выкидывать на страницах престранной этой повести самые невообразимые штуки. В общем, работа шла намного медленнее, чем в случаях первом и втором. Уже выстрелили древесные почки и мелкая агрессивная зелень начала набирать растительную скорость. Классическая гроза прогрохотала и раз, и другой. Мерцающие окурки продолжали до рассвета вылетать из окна, и орущий в ветвях соловей мог подумать, что это такая медленная за ним охота, но не сдавался.
А Ретт не уставал и никак не исчерпывал свою извращенческую изобретательность. Он предавался своим приключениям с каменным выражением лица и облачком дыма марки «Мальборо» у левой щеки. Выбиваясь из последних профессиональных сил, писатель вытащил-таки неуклюжую ладью на гребень переката, в какой-то момент сопротивление материала прекратилось, и он поплыл дальше без усилий, захлебываясь в волнах текста. Треснули печати на самых укромных тайниках души, из пожизненного заключения вырвались на свет повествования и жабы-воспоминания, и мечты-чудища. Прежде их разрешалось использовать только с величайшей осторожностью, поодиночке, под конвоем иронии и при трехслойном стилистическом камуфляже. Здесь же они поперли на просторы страниц толпами.
Если фальсификации Сабатини и Хаггарда производились на манер хирургических операций, при помощи хорошо продезинфицированного инструмента, с натянутой на органы литературного вкуса белой марлевой маской, то теперь все было по-другому. Экзальтированный, полупьяный фельдшер совершал при помощи грязного мясницкого ножа торопливое самооскопление.
Буквально в течение пяти-шести дней достроилась фантасмагорическая сюжетная конструкция, в каждой клетке которой осталось навсегда по горячечному призраку садомазохистского акта, по фермам и опорам которой текли, охладевая, струйки самых сокровенных человеческих жидкостей (начиная с крови и ею кончая), под потолками и куполами которой затихали раскаты горького и гнусного хохота.