Неземная девочка
Шрифт:
Борис выразительно хмыкнул:
— Сие нетрудно. Я всегда говорил, что у тебя все написано на лице. Я поеду с тобой.
— Зачем? Оставайся… Вдруг я через неделю вернусь…
— Сомнительно, — протянул Борька и тоже стал собираться.
В симферопольском аэропорту Нину смутило то, как быстро отцу продали в самый сезон три билета на ближайший рейс. Отец показал какую-то бумагу, и Борис, мельком глянув на документ, странно отвел глаза, но ничего не объяснил по-прежнему недоумевающей Нине. В самолете он взял ее за руку.
— Где начало того конца, которым оканчивается начало… —
Нина не отозвалась. Она думала о Женьке.
— Ну, едем! — поторапливал всех брат Бориса. — Едем к нам! Отец с матерью ждут. Напрасно мы устроили в кафе… Надо было сразу дома.
Сестра что-то продолжала бормотать. Помешалась, с жалостью подумала Нина. К ней подошел Леонид, старательно пряча глаза.
— Тебе не нужно туда ехать… Нельзя…
Нина не поняла.
— Как это — не нужно? Почему нельзя?
Ленька принялся с еще большим упорством разглядывать пол.
— Нинка, вечно ты со своими шурупами, как говорил Борис… Ну зачем ты дала телеграмму Зинаиде? Кто тебя просил? Алла слышать о ней не хочет… Она и попросила меня тебя не привозить. Запретила… Ольга Викторовна тоже Зину не переносит.
— Да они ведь ее ни разу даже не видели! — не выдержала Нина. — Как же так можно?! И Зина — жена! То есть вдова… Какое у них есть право не сообщать ей о Борькиной смерти?! Это бесчеловечно!
Леонид виновато потоптался на месте.
— Ты прости… Но ты к Акселевичам не поедешь…
— Значит, они теперь и меня не переносят?!
Нина схватила в охапку свое пальтишко и вылетела на улицу. По щекам рванулись слезы. Она так хотела видеть Алексея Демьяновича, так хотела посидеть с ним рядом, поговорить…
«Вот тебе и вот!» — сказал бы сейчас Борис.
— Борька, Боренька! — заревела Нина и бросилась к автобусной остановке.
Метнувшаяся следом Маргаритка не успела поймать подругу.
Какой-то подвыпивший мужик уступил зареванной Нине место.
— Эх, дамочка! — грустно сказал он. — Всех слез все равно не выплакать… Приберегите на будущее. Я читал: плакать полезно.
Нина смотрела в заплеванное грязью ночное окно. Короткий декабрьский день уже давно сгорел, оплавился тонкой свечой в красном закате солнца. Нина всегда любила темень долгих декабрьских вечеров; все эти коротенькие, мимолетные декабрьские дни с их темноватой недосказанностью, загадочностью, призрачностью и серенькие утра, когда в комнату медленно, словно нехотя вползают ленивые, заспанные рассветы. И окончательно разбудить их некому.
Она вспомнила, как ее когда-то в детстве учила бабушка: «Если вдруг захочешь плакать, сразу скажи слезам, что они тебе не нужны, что ты их не звала, что они пришли сами, без твоего разрешения. Они растеряются и уйдут».
«Борька, ты меня слышишь? — спрашивала про себя Нина. — Ты только не покидай меня навсегда, Боренька… Ты слушай, что я тебе буду говорить и рассказывать… Хорошо?…»
«Ваш покорный слуга», — ответил ей Борька и усмехнулся.
Когда появилась Зинаида и о ней стало известно в доме Акселевичей — проболтался лучший друг Леонид, — скандалы вспыхнули с удвоенной силой.
— Ну
Ольга продолжала гнуть свою прежнюю излюбленную линию, не отпуская от себя взрослых детей и разжигая пламень вражды.
Алексей пожал плечами:
— В мою? А что в моей породе такого особенного? — и задумался…
«Тридцатое сентября — у нас лучший день в году», — часто повторяла когда-то мать Алексея. Другого такого нет. Даже Новый год и день рождения с ним сравниться не могут. Да и вообще в семье Акселевичей, рассказывала мать, всегда к женским дням рождения относились равнодушно, даже порой забывали о них, потому что у всех женщин был лишь один большой праздник — тридцатое сентября. Сестры Вера, Надежда, Любовь и мать их Софья. И день этот обычно выдавался ясным, мирным, солнечно-тихим. Под Киевом в конце сентября всегда еще тепло. И вся деревня Димиевка праздновала это день. А потом часто ходили в Голосеевский лес, что напротив, почти рядом с домами.
Отец умер неожиданно от сердечного приступа. Еще молодой и веселый, очень привязанный к жене и детям, любящий их, он осиротил дом по-настоящему. Мать дети побаивались — была она слишком сурова, со сдвинутыми к переносью густыми угольно-черными бровями. И от ее строгости они часто искали защиты у отца, деревенского судьи, человека всеми уважаемого.
Мать ненамного пережила отца и тоже ушла как-то незаметно, быстро, словно случайно, под гром революционных маршей. Дети тотчас разбрелись по свету.
Старшая Вера, нежная красавица, на которую все оборачивались, созданная улыбкой и гладкой головкой на прямой пробор, вышла замуж за офицера-белогвардейца и бежала с ним вместе от революции — уплыла на пароходе в Стамбул. Их обоих мгновенно, еще в дороге, скосил тиф.
Старший брат Алексей ушел служить в армию, только непонятно в какую. Говорили, что в казачью. И его там вскоре застрелили.
Средняя сестра Надя была тоже красавица, но другого типа, чем Вера. Полная, с темными, мохнатыми, как гусеницы, бровями, почти сросшимися на переносице, она выросла одновременно и совсем непохожей на сестру, и чем-то удивительно ее напоминала. Надя уехала делать революцию — сначала в Тамбов, а потом в Москву. И не присылала о себе ни одной весточки. Ходили слухи, что красавица Надя вышла замуж за замполита армии Блюхера. Род свой замполит вел из какой-то глухой деревеньки под Каховкой.
Взрослые дети не вспоминали о родной Димиевке: каждый из них по-своему искал счастья на земле.
Остались четырнадцатилетняя Люба и десятилетний Миша. И снова подошло тридцатое сентября…
Люба встала пораньше: она хотела испечь хоть самый маленький пирожок. Печь дымила, не слушалась. Люба заранее готовилась к этому дню. Жили брат с сестрой давно подаянием, и она стала оставлять немного муки и приберегать кусочки масла и яйца. В деревне подавали неохотно, часто грубо гнали от окон, выставляли прочь. Бедствуют они, думала Люба, сами живут впроголодь, где еще на чужих детей взять? И отправляла Мишу в соседние деревни, подальше. Может, там жизнь посытнее…