Нежная душа
Шрифт:
Но когда Пушкин получил через Бенкендорфа резолюцию императора «переделать трагедию „Борис Годунов“ в роман наподобие Вальтер Скотта», его, наверное, чуть не стошнило от этого безобразного совета.
Смешно слышать, будто Пушкин не знал законов сцены; потому, мол, «Маленькие трагедии» и вышли несценичны. (В конце XIX века в России появился еще один несценичный драматург. Постановки, естественно, «успеха не имели», пока не найден был ключ. И бешеный успех МХТ случился оттого, что Станиславский и Немирович открыли (приоткрыли) чеховскую тайну, часть бесконечной
Театра злой законодатель, Почетный гражданин кулис… Балеты долго я терпел, Но и Дидло мне надоел.
Это Пушкин об Онегине, добром своем приятеле, с которым чуть не ежедневно гулял по набережной, беседовал, опершись на гранит, сталкивался на балах, переглядывался в театре. Но и о себе самом Пушкин:
Там, там, под сению кулис Младые дни мои неслись –
и перечисляет авторов, пьесы которых смотрел, – Фонвизин, Княжнин, Корнель… сотни спектаклей… Это – опыт зрителя. А вот Пушкин – театральный критик:
«Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока, но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры. У Мольера скупой скуп – и только; у Шекспира Шайлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен. У Мольера лицемер волочится за женою своего благодетеля, лицемеря; принимает имение под сохранение, лицемеря; спрашивает стакан воды, лицемеря. У Шекспира лицемер произносит судебный приговор с тщеславною строгостию, но справедливо; он оправдывает свою жестокость глубокомысленным суждением государственного человека; он обольщает невинность сильными, увлекательными софизмами, не смешною смесью набожности и волокитства. Анжело лицемер – потому что его гласные действия противоречат тайным страстям!»
Чтобы столь точно формулировать, надо быть глубоким знатоком сцены.
…Но к чему литературные аргументы в защиту Пушкина? Он же гений. И никакие законы сцены изучать ему не надо; это они ему подчинялись, а не он им.
Пушкин написал «Моцарта и Сальери» стихами. Значит, ему кроме смысла был важен ритм! Темп! Если речь персонажей действительно прерывается музыкой, то Пушкину не составляет труда закончить строку до музыкальной вставки, а после – начать новый стих. Тогда музыка (сколько бы ни звучала) не разрушает стихотворный ритм.
Так и происходит, когда Моцарт притаскивает к Сальери нищего скрыпача.
МОЦАРТ
Войди!
Из Моцарта нам что-нибудь.
(Старик играет арию из «Дон-Жуана»; Моцарт хохочет.)
САЛЬЕРИ И ты смеяться можешь?..
Но взгляните на остальные два эпизода, где Пушкин ставит ремарку «играет», подталкивая наши театры музицировать сколько их душе угодно.
В сцене I:
МОЦАРТ
Ну, слушай же.
(Играет.)
САЛЬЕРИ
Ты с этим шел ко мне И мог остановиться у трактира…
В сцене II:
МОЦАРТ Довольно, сыт я. Слушай же, Сальери, Мой Requiem.
(Играет.)
Ты плачешь?
САЛЬЕРИ
Эти слезы
Впервые лью: и больно и приятно…
Мы видим, что строка «Мой Requiem.
Издатели сохраняют строку, хотя могли бы доверить это внутреннему слуху читателя. А театр, где строки звучат, ломает стих, вставляя музыку. Она исполняется несколько минут, но и одной минуты довольно, чтобы ухо потеряло музыку текста. Получается, что звучит обрывок строки: «Мой Requiem», потом музыка, а потом, после клавишных, речь персонажей начинается опять с обрывка.
Зачем это спотыкание?
Похоже, что театр уперся в пушкинскую ремарку «играет» и благоговейно исполняет волю автора, не понимая, быть может, его иносказаний.
А вдруг пушкинское «играет» вовсе не значит, что Моцарту в этом месте надо барабанить по клавишам? Вдруг Пушкин с нами играет? Театр – искусство условное. У Шекспира по ремарке армии сражаются, а на сцене при этом – два человека.
Пушкин забавляется. Он играет. «Моцарт и Сальери», конечно, трагедия, но это трагедия Моцарта и Сальери, а не молодого жениха Натальи Гончаровой.
Пушкин сочиняет трагедию. Главное слово – сочиняет. А это лучшая забава на свете.
(Трагедию «Борис Годунов» Пушкин упрямо желал называть «Комедией о Царе Борисе и Гришке Отрепьеве». Закончив ее мрачной сценой убийства детей, он не плакал, а прыгал по комнате и хлопал в ладоши и вместо приличного «браво!» кричал себе: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» «Повести Белкина» производят на почтительного читателя почтенное впечатление, почему ж, однако, по словам Пушкина, читая их, «Баратынский ржет и бьется»?)
Если Пушкин не оставил Моцарту места для «играет», то, может быть, именно потому, что писал для театра и отлично знал сцену.
Будучи весьма невысокого мнения о тогдашних драматических актерах, он, гений, безусловно, учитывал их возможности.
Допустим, Моцарт музицирует в спектакле. Понятно, что должен делать Сальери: закатывать глаза, ломать руки, стискивать зубы да хоть волосы рвать от зависти. А Моцарту что делать? Сидеть за театральной фисгармонией, изображать вдохновение и шевелить корявыми руками над немой клавиатурой, пока наемный тапер бренчит за кулисами «из Моцарта нам что-нибудь»? А публика, особенно в партере, отлично слышит, что звук «не оттуда».
Актер – тогдашний ли, сегодняшний ли – может замечательно изображать, как гений ест, пьет, беседует с друзьями, ссорится с женой, – всё, кроме того, в чем гений – гений.
Пить-гулять – ради бога. Но выводить на сцену Пушкина, сочиняющего стихи, или вдохновенного Моцарта… Что лучше: изображать Паганини с кабацкими ухватками или говорить, что его капризы (capriccios) неиграемы (несценичны)? И говорили. Все, кто не мог сыграть.
Есть голливудские фильмы, где роль Марио Лан-ца играет сам Марио Ланца. Но все эти фильмы – слащавые мелодрамы. Великие оперные артисты, изображая самих себя, поют хорошо, но играют очень плохо. И фильмы эти никогда не имели настоящего успеха.