Ницше и нимфы
Шрифт:
Так вот, вроде бы эта особа распускает слухи, намекая на какое-то тайное завещание, махинации с патронажными билетами и, вообще, на некий международный заговор.
Кажется, заразившись от нее подозрениями в классическом стиле умалишенных и авторов детективных, а для меня, явно дефективных, повествований, я описываю все это другу Эрвину Роде в письме, не подписав его и прося немедленно сжечь.
Так или иначе, не очень охотно, но с пониманием долга в отношении друга, двадцать второго октября я пишу, ни больше, ни меньше, как «Воззвание к немцам», выступая в защиту театра в Байрейте, строительство
В написании этого документа я использую патетику, заклиная немецкий народ, который покроет себя позором, если, именно, теперь в эру возрождения империи, не поддержит средствами возведение этой «союзнической хижины», так я именую этот проект.
Но склеротический Патронажный комитет попечителей и почитателей Вагнера считает, что мое воззвание-предостережение выдержано в оскорбительном тоне, и никто после такого обращении и копейки не даст.
Козима через моих друзей передает, что ее великий папаша Лист выражает восхищение «Несвоевременным». Этот старикан действительно следит за каждым моим словом. После такого, как ей кажется, смягчающего мою душу сообщения, она пускается во все тяжкие — расхваливать мое воззвание, осторожно добавляя, как будто совсем не знает моего характера, что нынче никто не рискнет так высказаться.
Скупость — знак времени.
Остается только проклинать эту жуткую страсть к стяжательству, охватившую так называемый средний класс, который абсолютно уверен, что тот, у кого больше денег, владеет истиной, совесть его спокойна, и можно без малейших угрызений совести сжигать евреев, еретиков и хорошие книги.
Единственным спасением для меня была бы женитьба. Обзавестись семьей и небольшим поместьем, не таким огромным, как земли моего друга фон-Герсдорфа, но все же.
Пока же мое домашнее хозяйство в Базеле, прилежно, с обывательским вкусом, ведет сестра. Приходя обессиленным после лекций и занятий в университете, я ложусь отдохнуть, равнодушно взирая на мебель, чехлы для кресел в безвкусных узорах из фиалок и роз, дешевые гардины с голубыми петлями, которые она привезла из Наумбурга.
Когда меня одолевает скука, я читаю ей греческие трагедии: это действует, как отличное снотворное.
Когда же мне плохо, я не встаю с постели, лежу, тупо уставившись в базельскую зимнюю серость за окнами, которая вгоняет меня в депрессию и во все остальные времена года.
Немного оживляет мое невеселое существование новый слушатель летнего семестра, Пауль Ре.
Он сын померанского помещика, младше меня на пять лет, чем-то похож на меня, тихий и застенчивый. Он пытается разработать новый психологический подход к философии. Я даже не подозреваю, какую роль он сыграет в моей дальнейшей жизни.
А пока я пытаюсь как-то вырваться из этих невидимых, но удушающих тисков. Сажусь в поезд, всегда меня спасающий, еду в Лейпциг. Давно не пересекал границу Швейцарии, въезжая в Германию, да она меня и не очень интересует.
Для меня большое обжигающее счастье просто ехать на поезде. Наслаждаться едой на станциях вдоль дороги, обдумывать планы на будущее. Печально говорить, но каждый город, в котором мне приходилось останавливаться, спустя немного времени накладывал на меня
Очевидно, единственное место, которое не разочарует такого странника, как я, в поисках своей Тени, это — Ничто.
Решив ехать, я напряжен и тороплюсь сесть в поезд, как можно раньше, и только для того, чтобы наблюдать из окна, как ребенок, следящий за пассажирами, за колесами, и ухо прислушивается к пыхтению и ритмичным выбросам дыма паровоза в чистое небо.
Поездка в поезде, порой сливается с колокольным звоном церквей, намекающим о более таинственных местах, пропадающих, скрытых которые манят их посетить. Думаю о том, что колокола вызванивают человеку его судьбу, едино, сойду ли я в рай или в ад. И там и там будет невероятная скука.
Сегодня тридцатое декабря, предпоследний и явно какой-то неудачный день тысяча восемьсот семьдесят третьего года, какие участились в последнее время. Я безучастно смотрю в окно поезда, на проносящуюся мимо железнодорожную ветку: рельсы идут в сторону и тут же обрываются в бурьяне и хламе, ржавея поруганным порывом в пространство. Воробьи скандалят в кустах. Вгоняет в тоску этот скандальный разгул свободы в безвременье, в затмении, в зимней обморочно оглушенной тьме в полдень, оглашенной вороньем.
Когда мы едем по пустынному пространству, ощущение такое, что владеем им целиком. На самом же деле пространство владеет нами. От его безмолвия и угрюмо равнодушного вглядывания в нас временами охватывает ужас. Он, этот ужас, затем все время в нас, но мы стараемся его подавить, когда он внезапно вырывается из души или, наоборот, врывается в сознание. Он особенно может нахлынуть на море, в лесу, в горах, когда глохнешь, и остаешься один на один с внезапным, звенящим в ушах, обморочным безмолвием.
Вдоль вагона прошла девушка, исчезла, словно стертая лапой приближающихся сумерек. И вдруг я ощущаю страшную опустошенность: я ведь абсолютно точно знаю, что ждет меня через несколько часов: не очень приятная встреча с моим старым и добрым учителем Фридрихом Ричлем. Ведь именно он впервые разбудил во мне умение и удовольствие самостоятельного мышления. Ему я обязан в значительной степени разбуженными во мне способностями ученого и исследователя.
Пытаясь расслабиться, я погружаюсь в дрему по ходу поезда, и уношу в сон скользнувшую небесным видением девицу, а сновидение оборачивается кошмаром со сворой козлов, мышей и тараканов, преследующих меня с моей добычей.
Просыпаюсь, оглядываюсь: ведь вокруг Лейпциг, с которым у меня связано столько воспоминаний.
Можно пройтись по улочкам юности, мимо таких мне известных кабачков и вовсе незнакомого, нового, молодого племени жриц любви, воистину подобных только вышедшим из воды Нимфам, судя по минимуму одежд на их телах.
С профессиональной незаинтересованностью стоят они в подворотнях.
Вот и здание университета, два ряда окон, массивное фундаментальное здание, кажущееся мне приземистым по сравнению с тем, каким я его увидел впервые восторженным взглядом неофита. Таково всегда наше словно бы усохшее прошлое, льнущее к сердцу в ностальгическом свете уходящей юности.